Архив Август 2004

Круг больше не замкнут. Хватит с меня Мураками. Хочется чего-то нормального. Я получил почти нормальное.

Разве это нормально, когда 12-летний ребенок курит по две пачки в день, пьет виски во всех барах и думает о потере девственности. Дурь. Но и от этого можно абстрагироваться. Например, забыть, что ему 12. Тогда получается Мураками. Или нет...

Иногда приходится вспоминать, что ему 12... Но блин там все пацаны такие. США. Ну разве это дело?

У этого пацана есть одна мысль по поводу хороших книг. Очень иммет она право на существование. Он думает, что книги, в которых нет ничего веселого, не такие уж и хорошие. И елки-палки! Он прав.

И то, что я написал тут с гулькин нос. И ничего конкретного. Все это ничего не значит. Мне очень понравилось. Просто писать нечего. Все мысли, которые приходили мне на протяжение чтения этой книги, приходили мне и раньше, при чтении других. Странно, но факт.

Цитаты

Он меня даже не слушал. Он никогда не слушал, что ему говорили. — Я провалил тебя по истории, потому что ты совершенно ничего не учил.
— Понимаю, сэр. Отлично понимаю. Что вам было делать?
— Совершенно ничего не учил! — повторял он. Меня злит, когда люди повторяют то, с чем ты сразу согласился. А он и в третий раз повторил: — Совершенно ничего не учил! Сомневаюсь, открывал ли ты учебник хоть раз за всю четверть. Открывал? Только говори правду, мальчик!
— Нет, я, конечно, просматривал его раза два, — говорю. Не хотелось его обижать. Он был помешан на своей истории.

А Стрэдлейтер все делает вид, будто боксирует с тенью, все толкает меня в плечо и толкает. В руках у него была зубная щетка, и он сунул ее в рот.
— Что ж вы с ней делали? Путались в машине Эда Бэнки? — голос у меня дрожал просто ужал до чего.
— Ай-ай-ай, какие гадкие слова! Вот я сейчас намажу тебе язык мылом!
— Было дело?
— Это профессиональная тайна, братец мой!

Дальше я что-то не очень помню. Знаю только, что я вскочил с постели, как будто мне понадобилось кое-куда, и вдруг ударил его со всей силы, прямо по зубной щетке, чтобы она разодрала его подлую глотку. Только не попал. Промахнулся. Стукнул его по голове, и все. Наверно, ему было больно, но не так, как мне хотелось. Я бы его мог ударить больнее, но я бил правой рукой. А я ее как следует не могу сжать. Помните, я вам говорил, как я разбил эту руку.

Но тут я очутился на полу, а он сидел на мне красный как рак. Понимаете, уперся коленями мне в грудь, а весил он целую тонну. Руки мне зажал, чтоб я его не ударил. Убил бы я его, подлеца.

— Ты что, спятил? — повторяет, а морда у него все краснее и краснее, у болвана.
— Пусти, дурак! — говорю. Я чуть не ревел, честное слово. — Уйди от меня, сволочь поганая, слышишь?

А он не отпускает. Держит мои руки, а я его обзываю сукиным сыном и всякими словами часов десять подряд. Я даже не помню, что ему говорил. Я ему сказал, что он воображает, будто он может путаться с кем угодно. Я ему сказал, что ему безразлично, переставляет девчонка шашки или нет, и вообще ему все безразлично, потому что он кретин. Он ненавидел, когда его обзывали кретином. Все кретины ненавидят, когда их называют кретинами.

Но игра стоила свеч. Как эта блондинка танцевала! Лучшей танцорки я в жизни не встречал. Знаете, иногда она — дура, а танцует, как бог. А бывает, что умная девчонка либо сама норовит тебя вести, либо так плохо танцует, что только и остается сидеть с ней за столиком и напиваться.
— Вы здорово танцуете! — говорю я блондинке. — Вам надо бы стать профессиональной танцоркой. Честное слово! Я как-то раз танцевал с профессионалкой, но вы во сто раз лучше. Слыхали про Марко и Миранду?
— Что? — Она даже не слушала меня. Все время озиралась.
— Я спросил, вы слыхали про Марко и Миранду?
— Не знаю. Нет. Не слыхала.
— Они танцоры. Она танцовщица. Не очень хорошая. То есть она делает что полагается, и все-таки это не очень здорово. Знаете, как почувствовать, что твоя дама здорово танцует?
— Чего это? — переспросила она. Она совершенно меня не слушала, внимания не обращала.
— Я говорю, знаете, как почувствовать, что дама здорово танцует?
— Ага...
— Видите, я держу руку у вас на спине. Так вот, если забываешь, что у тебя под рукой и где у твоей дамы ноги, руки и все вообще, значит, она здорово танцует!

Она и не слыхала, что я говорю. Я решил замолчать. Мы просто танцевали — и все. Ох, как эта дура танцевала! Бадди Сингер и его дрянной оркестр играли «Есть лишь одно на свете...» — и даже они не смогли испортить эту вещь.

Была суббота, и дождь лил как из ведра, а я сидел у них на веранде — у них была огромная застекленная веранда. Мы играли в шашки. Иногда я ее поддразнивал за то, что она не выводила дамки из последнего ряда. Но я ее не очень дразнил. Ее как-то дразнить не хотелось. Я-то ужасно люблю дразнить девчонок до слез, когда случай подвернется, но смешно вот что: когда мне девчонка всерьез нравится, совершенно не хочется ее дразнить. Иногда я думаю, что ей хочется, чтобы ее подразнили, я даже наверняка знаю, что хочется, но если ты с ней давно знаком и никогда ее не дразнил, то как-то трудно начать ее изводить.

И еще я вспомнил одну штуку. Один раз в кино Джейн сделал мне такое, что я просто обалдел. Шла кинохроника или еще что-то, и вдруг я почувствовал, что меня кто-то гладит по голове, оказалось — Джейн. Удивительно странно все-таки. Ведь она была еще маленькая, а обычно женщины гладят кого-нибудь по голове, когда им уже лет тридцать, и гладят они своего мужа или ребенка. Я иногда глажу свою сестренку по голове — редко, конечно. А тут она, сама еще маленькая, и вдруг гладит тебя по голове. И это у нее до того мило вышло, что я просто очумел.

Но потом я разговорился с водителем. Звали его Горвиц. Он был гораздо лучше того первого шофера, с которым я ехал. Я и подумал, может быть, хоть он знает про уток.
— Слушайте, Горвиц, — говорю, — вы когда-нибудь проезжали мимо пруда в Центральном парке? Там, у Южного выхода?
— Что-что?
— Там пруд. Маленькое такое озерцо, где утки плавают. Да вы, наверно, знаете.
— Ну, знаю, и что?
— Видели, там утки плавают? Весной и летом. Вы случайно не знаете, куда они деваются зимой?
— Кто девается?
— Да утки! Может, вы случайно знаете? Может, кто-нибудь подъезжает на грузовике и увозит их или они сами улетают куда-нибудь на юг?

Тут Горвиц обернулся и посмотрел на меня. Он, как видно, был ужасно раздражительный. Хотя в общем и ничего.
— Почем я знаю, черт возьми! — говорит. — За каким чертом мне знать всякие глупости?
— Да вы не обижайтесь, — говорю. Видео было, что он ужасно обиделся.
— А кто обижается? Никто не обижается.

Я решил с ним больше не разговаривать, раз его это так раздражает. Но он сам начал. Опять обернулся ко мне и говорит:
— Во всяком случае, рыбы никуда не деваются. Рыбы там и остаются. Сидят себе в пруду, и все.
— Так это большая разница, — говорю, — то рыбы, а я спрашиваю про уток.
— Где тут разница, где? Никакой разницы нет, — говорит Горвиц. И по голосу слышно, что он сердится. — Господи ты боже мой, да рыбам зимой еще хуже, чем уткам. Вы думайте головой, господи боже!

Я помолчал, помолчал, потом говорю:
— Ну ладно. А рыбы что делают, когда весь пруд промерзнет насквозь и по нему даже на коньках катаются?

Тут он как обернется да как заорет на меня:
— То есть как это — что рыбы делают? Сидят себе там, и все!
— Не могут же они не чувствовать, что кругом лед. Они же это чувствуют.
— А кто сказал, что не чувствуют? Никто не говорил, что они не чувствуют! — крикнул Горвиц. Он так нервничал, я даже боялся, как бы он не налетел на столб. — Да они живут в самом льду, понятно? Они от природы такие, черт возьми! Вмерзают в лед на всю зиму, понятно?
— Да? А что же они едят? Если они вмерзают, они же не могут плавать, искать себе еду!
— Да как же вы не понимаете, господи! Их организм сам питается, понятно? Там во льду водоросли, всякая дрянь. У них поры открыты, они через поры всасывают пищу. Из природа такая, господи боже мой! Вам понятно или нет?
— Угу. — Я с ним не стал спорить. Боялся, что он разобьет к черту машину. Раздражительный такой, с ним и спорить неинтересно. — Может быть, заедем куда-нибудь, выпьем? — спрашиваю.

Но он даже не ответил. Наверно, думал про рыб. Я опять спросил, не выпить ли нам. В общем, он был ничего. Забавный такой старик.
— Некогда мне пить, братец! — говорит. — Кстати, сколько вам лет? Чего вы до сих пор спать не ложитесь?
— Не хочется.

Когда я вышел около «Эрни» и расплатился, старик Горвиц опять заговорил про рыб. — Слушайте, — говорит, — если бы вы были рыбой, неужели мать-природа о вас не позаботилась бы? Что? Уж не воображаете ли вы, что все рыбы дохнут, когда начинается зима?
— Нет, не дохнут, но...
— Ага! Значит, не дохнут! — крикнул Горвиц и умчался как сумасшедший. В жизни не видел таких раздражительных типов. Что ему не скажешь, на все обижается.

Непохоже было, что недавно шел снег. На тротуарах его совсем не было. Но холод стоял жуткий, и я вытащил свою охотничью шапку из кармана и надел ее — мне было безразлично, какой у меня вид. Я даже наушники опустил. Эх, знал бы я, кто стащил мои перчатки в Пэнси! У меня здорово мерзли руки. Впрочем даже если б я знал, я бы все равно ничего не сделал. Я по природе трус. Например, если бы я узнал в Пэнси, кто украл мои перчатки, я бы. наверно, пошел к этому жулику и сказал: «Ну-ка, отдай мои перчатки!» А жулик, который их стащил, наверно, сказал бы самым невинным голосом: «Какие перчатки?» Тогда я, наверно, открыл бы его шкаф и нашел там где-нибудь свои перчатки. Они, наверно, были бы спрятаны в его поганых галошах. Я бы их вынул и показал этому типу и сказал: «Может быть, это т в о и перчатки?» А этот жулик, наверно, притворился бы этаким невинным младенцем и сказал: «В жизни не видел этих перчаток. Если они твои, бери их, пожалуйста, на черта они мне?»

А я, наверно, стоял бы перед ним минут пять. И перчатки держал бы в руках, а сам чувствовал бы — надо ему дать по морде, разбить ему морду, и все. А храбрости у меня не хватило бы. Я бы стоял и делал злое лицо. Может быть, я сказал бы ему что-нибудь ужасно обидное — это вместо того, чтобы разбить ему морду. Но, возможно, что, если б я ему сказал что-нибудь обидное, он бы встал, подошел ко мне и сказал: «Слушай, Колфилд, ты, кажется, назвал меня жуликом?» И, вместо того чтобы сказать: «Да, назвал, грязная ты скотина, мерзавец!», я бы, наверно, сказал: «Я знаю только, что эти чертовы перчатки оказались в твоих галошах!» И тут он сразу понял бы, что я его бить не стану, и, наверно, сказал бы: «Слушай, давай начистоту: ты меня обзываешь вором, да?» И я ему, наверно, ответил бы: «Никто никого вором не обзывал. Знаю только, что мои перчатки оказались в твоих поганых галошах». И так до бесконечности.

В конце концов я, наверно, вышел бы из его комнаты и даже не дал бы ему по морде. А потом я, наверно, пошел бы в уборную, выкурил бы тайком сигарету и делал бы перед зеркалом свирепое лицо.

Когда я был в Хуттонской школе, я вечно спорил с одним типом на нашем этаже, с Артуром Чайлдсом. Этот Чайлдс был квакер и вечно читал Библию. Он был славный малый, я его любил, но мы с ним расходились во мнениях насчет Библии, особенно насчет апостолов. Он меня уверял, что, если я не люблю апостолов, значит, я и Христа не люблю. Он говорит, раз Христос сам выбрал себе апостолов, значит, надо их любить. А я говорил — знаю, да, он их выбрал, но выбрал-то он их случайно. Я говорил, что Христу некогда было в них разбираться и я вовсе Христа не виню. Разве он виноват, что ему было некогда? Помню, я спросил Чайлдса, как он думает: Иуда, который предал Христа, попал в ад, когда покончил с собой, или нет? Чайдлс говорит — конечно попал. И тут я с ним никак не мог согласиться. Я говорю: готов поставить тысячу долларов, что никогда Христос не отправил бы этого несчастного Иуду в ад! Я бы и сейчас прозакладывал тысячу долларов, если бы они у меня были. Апостолы, те, наверно, отправили бы Иуду в ад — и не задумывались бы! А вот Христос — нет, головой ручаюсь. Этот Чайлдс говорил, что я так думаю потому, что не хожу в церковь. Что правда, то правда. Не хожу.

Всегда почти нам показывали, как Колумб открыл Америку и как он мучился, пока не выцыганил у Фердинанда с Изабеллой деньги на корабль, а потом матросы устроили ему бунт. Никого особенно этот Колумб не интересовал, но ребята всегда приносили с собой леденцы и резинку, и в этой аудитории так хорошо пахло. Так пахло, как будто на улице дождь (хотя дождя, может, и не было), а ты сидишь тут, и это единственное сухое и уютное место на свете. Любил я этот дурацкий музей, честное слово.

Видно было, что с ней бессмысленно разговаривать по-человечески. Я был ужасно зол на себя, что затеял этот разговор.
— Ладно, давай сматываться отсюда! — говорю. — И вообще катись-ка ты, знаешь куда...

Ох и взвилась же она, когда я это сказал! Знаю, не надо было так говорить, и я никогда бы не выругался, если б она меня не довела. Обычно я при девчонках никогда в жизни не ругаюсь. Уж и взвилась она! Я извинялся как ошалелый, но она и слушать не хотела. Даже расплакалась. По правде говоря, я немножко испугался, я испугался, что она пойдет домой и пожалуется своему отцу, что я ее обругал. Отец у нее был такой длинный, молчаливый, он вообще меня недолюбливал, подлец. Он сказал Салли, что я очень шумный.
— Нет, серьезно, прости меня! — Я очень ее уговаривал.
— Простить! Тебя простить! Странно — говорит. Она все еще плакала, и вдруг мне стало как-то жалко, что я ее обидел.
— Пойдем, я тебя провожу домой. Серьезно.
— Я сама доберусь, спасибо! Если ты думаешь, что я тебе позволю провожать меня, значит, ты дурак. Ни один мальчик за всю мою жизнь при мне так не ругался.

Что-то в этом было смешное, если подумать, и я вдруг сделал то, чего никак не следовало делать. Я захохотал. А смех у меня ужасно громкий и глупый. Понимаете, если бы я сидел сам позади себя в кино или еще где-нибудь, я бы, наверно, наклонился и сказал самому себе, чтобы так не гоготал. И тут Салли совсем взбесилась.

Но кого я никак не мог понять, так это даму, которая сидела рядом со мной и всю картину проплакала. И чем больше там было липы, тем она горше плакала. Можно было бы подумать, что она такая жалостливая, добрая, но я сидел рядом и видел, какая она добрая. С ней был маленький сынишка, ему было скучно до одури, и он все скулил, что хочет в уборную, а она его не вела. Все время говорила — сиди смирно, веди себя прилично. Волчица и та, наверно, добрее. Вообще, если взять десять человек из тех, кто смотрит липовую картину и ревет в три ручья, так поручиться можно, что из них девять окажутся в душе самыми прожженными сволочами. Я вам серьезно говорю.

И тут начало лить как сто чертей. Форменный ливень, клянусь богом. Все матери и бабушки, — словом, все, кто там был, встали под самую крышу карусели, чтобы не промокнуть насквозь, а я так и остался сидеть на скамейке. Ужасно промок, особенно воротник и брюки. Охотничья шапка еще как-то меня защищала, но все-таки я промок до нитки. А мне было все равно. Я вдруг стал такой счастливый, оттого что Фиби кружилась на карусели. Чуть не ревел от счастья, если уж говорить правду. Сам не понимаю почему. До того она была милая, до того весело кружилась в своем синем пальтишке. Жалко, что вы ее не видели, ей-богу!

Снова. Снова я вляпался в Мураками. По самые уши. В этот раз Мураками не похож на Мураками. Помнится, Мураками говорил, что описывать то, что творится в душе, и углубляться в психоанализ, это не про него. Но тут он бац! И немного про него. Немного поменял свою точку зрения? Респект, Мураками!

Все как обычно глубоко со вкусом. Когда главный герой готовит пищу ее не очень хочется есть, зато хочется посмотреть. Когда главный герой сидит в кафе и думает о том, что вокруг него творится, запах кофе не чувствуется. Зато вокруг тебя что-то тоже творится. Когда главному герою звонят в 4 часа ночи не хочется говорить: «Она же твоя любовь, так поговори с ней как следует!», потому что понимаешь главного героя.

Мураками можно узнать по ускорению. Читаешь... читаешь... быстрее... пока не устаешь. Иногда я сбиваюсь на чтение между строк. А от чтения я устаю очень-очень быстро. Так что прочитать книгу за ночь — не про меня. Хотя... может моя усталость поменяет свою точку зрения. Пока я читал эту книгу меня несколько раз спросили про что она. И я всегда отвечал по-разному. Потому что она не про любовь. Или не только про любовь. «про любовь» — это что-то бразильское или помещается в карман. Юлька спросила: «Он все пишет про любовь?» (так по-моему). Я ответил что это не совсем про любовь. На вопрос: «А что же тогда?» я не дал вразумительного ответа. Холс спросил философия ли это. Ну я не уверен. Мне сказали, что философия это когда можно говорить что хочешь и все будет правильно. Нет, это не философия. И не про смысл жизни. Невесте я сказал, что эта книга про «любовь и секс. и разницу между ними». И все — неправда.

Книги Мураками — поток мыслей. Гонки мыслей. То одна вырывается вперед. То другая. Одна уходит на пит-стоп. Резина. Бензин. И снова вперед!

Недавно я узнал, что есть слово «всколыхивать». Очень такое специфичное слово. И в определенных условиях очень меткое. И Мураками так закачивает книгу, что «всколыхнул» — не то слово.

У меня очень такая странность в чтении книг наблюдается. Если я прочитаю последнее предложение, то читать ее дальше нет никакого интереса дальше. Не помню, говорил ли я об этом раньше. Но последнее предложение — это очень сложная штука. Как и первое. Начинать и заканчивать — это, по-моему, большой талант. Или труд... И закончил он сильно. Не так — расплывчато. А метковато.

P.S. Если я исказил мои диалоги с друзьями, то знайте я не специально. Слова я тогда не запомнил. Просто впечатление.

Цитаты

Сумирэ на самом деле не знала, что такое «творческий тупик», и могла писать сколько угодно. Страдания типа «не могу написать ни строчки» были ей неведомы. Все. что сидело в голове, — одно за другим — Сумирэ легко обращала в предложения. Ее проблема заключалась в другом. Она писала чересчур много. Казалось бы: если написал слишком много, просто выкинь все лишнее, и дело с концом. Но для Сумирэ проблема так просто не решалась, поскольку сам автор не мог оценить, что нужно, а что нет, с точки зрения целого произведения. Когда утром она прочитывала напечатанное накануне, ей казалось, что либо из текста невозможно выбросить ни единой фразы, либо лучше вообще все уничтожить. Иногда в приступе отчаяния она рвала в клочья и выкидывала целую рукопись. Если бы дело было зимой, а в квартире Сумирэ горел камин, все это очень бы напоминало «Богему» Пуччини. Да и в комнате бы стало теплее. Но в ее однокомнатной квартире, разумеется, никакого камина не было. Куда там — не было даже телефона. Не говоря уже о мало-мальски приличном зеркале.

Встречаясь, мы болтали в основном о прочитанных романах, обменивались книгами. Частенько я готовил Сумирэ ужин. Мне это было не трудно — тем паче, она относилась к тому типу людей, которые лучше умрут с голоду, чем что-нибудь для себя приготовят. В благодарность Сумирэ притаскивала для меня отовсюду, где подрабатывала, всякую всячину. Однажды со склада фармацевтической компании приволокла шесть пачек презервативов, по двенадцать штук в каждой. Наверное, до сих пор валяются у меня в каком-то ящике.

— Не могу ни о чем другом думать, только о сигаретах. Заснуть не могу, а если засыпаю, вижу кошмары. Да, еще беда — запоры чертовы замучили. Книг читать не могу, писать — тем более, не единой строчки.
— Когда бросают курить, всегда так. Какое-то время — у кого-то больше, у кого-то меньше, — сказал я.
— Как это легко — рассуждать о других людях! — воскликнула Сумирэ. — Тем более тебе: сам-то ни одной затяжки в жизни не сделал.
— Если ты не можешь вот «так легко рассуждать о других людях», это значит, что мир вокруг тебя превратился в очень мрачное и опасное место. Вспомни лучше про Иосифа Сталина — что он творил.

На том конце провода Сумирэ погрузилась в бесконечную паузу. Тяжкое молчание — словно души погибших на Восточном фронте принесли его с собой.

— Меня одно только иногда беспокоит, — сказала Сумирэ. — Вот возьмешь ты и женишься на какой-нибудь вполне достойной женщине, а меня совсем забудешь. И я не смогу тебе больше звонить, когда мне в голову взбредет, посреди ночи. Ведь так?
— Захочешь поговорить — позвонишь, когда светло.
— Нет, днем звонить неправильно. Ты ни-че-го не понимаешь.

Кто бы ни был передо мной, я сохранял определенную дистанцию и отслеживал, как ведет себя другой человек, — лишь бы только он не смог ко мне приблизиться. Я не принимал за чистую монету все, что мне говорили. Моя душа могла захлебываться от чувств к этому миру, но их вызывали только книги и музыка. Что говорить — я был одиноким человеком.

На Сумирэ была белая блузка без рукавов, темно-синяя мини-юбка и небольшие солнечные очки. Никаких украшений — одна пластмассовая заколка в волосах. Все вместе очень просто. Совсем чуть-чуть косметики. Сумирэ выглядела почти такой, как и всегда. И все же я почему-то не сразу узнал ее. Мы не виделись чуть меньше трех недель, но девушка, сидевшая за столом напротив, принадлежала к совершенно иному миру. Без лишних эпитетов — Сумирэ стала просто очень красивой. Словно расцвела изнутри.

Я проснулся в мерзком поту, влажная рубашка прилипла к груди. Тело ватное, ноги онемели. Такое чувство, будто наглотался пасмурного неба. Цвет лица у меня, наверное, был чудовищным.

Я хорошо помню нашу первую встречу — тогда мы почти с самого начала заговорили о «спутнике». Она рассказывала об одном писателе — из битников, а я по ошибке назвала его «спутником». Мы рассмеялись, и какое-то напряжение, что всегда бывает при первой встрече с незнакомым человеком, тут же улетучилось. Кстати, вы знаете, что такое «спутник» по-русски? По-английски — «travelling companion». «Тот, кто сопровождает в пути, попутчик». Я тут недавно листала словарь и случайно узнала. Какое странное совпадение, если вдуматься. Непонятно только, почему русские выбрали для своего космического корабля такое необычное название? Ведь это всего лишь несчастный кусок металла, все крутится, крутится себе один-одинешенек вокруг Земли — и больше ничего...

Эта женщина любит Сумирэ. Но не чувствует к ней никакого сексуального влечения. Сумирэ любит эту женщину и хочет ее. Я люблю Сумирэ, и меня к ней влечет. Я нравлюсь Сумирэ, но она не любит и не хочет меня. Я испытываю сексуальное влечение к одной женщине — имя неважно. Но не люблю ее. Все так запутано, что сильно смахивает на какую-нибудь экзистенциалистскую пьесу. Сплошные тупики, никто никуда не может выйти. Должны быть альтернативы, но их нет. А Сумирэ в одиночестве уходит со сцены.

К примеру, думаешь о ком-то: «Вот этого человека я знаю хорошо! Нечего тут копаться в деталях, все отлично!» — и пребываешь в полном душевном равновесии. Если я или вы будем так поступать, скорее всего, нас жестоко предадут. Во всем, в чем, как нам кажется, мы довольно здорово разбираемся, спрятано еще ровно столько же, в чем мы абсолютно не разбираемся.

Когда-то давно на пресс-конференции после премьеры фильма «Дикая банда» режиссера Сэма Пекинпа одна журналистка, подняв руку, задала вопрос: «Скажите, почему в картине вам нужно было показывать так много крови? В чем причина?» Произнесла она это довольно резко. Один из актеров, снимавшихся в фильме, — Эрнест Боргнайн — с некоторой растерянностью на лице взял слово: «Вы позволите?.. Леди, человек так устроен: если в него выстрелить, польется кровь». Этот фильм вышел в самый разгар войны во Вьетнаме.

Книги и музыка стали моими главными друзьями. В школе у меня было несколько приятелей, но такого, кому было бы можно раскрыть душу, я не встретил. А с теми друзьями — что? С ними я виделся каждый день в школе, болтал ни о чем, в футбол играл. Когда же мне было трудно, я ни к кому ни за какими советами не обращался. Сам думал, сам решение принимал, сам действовал. Какой-то особой печали от этого я не чувствовал. Мне казалось, что так и должно быть. Ведь в конце концов человеку ничего не остается — только справляться с этой жизнью в одиночку.

Я вижу сны. Иногда мне кажется, что это — единственное правильное занятие на свете. «Видеть сны, жить в мире снов», как писала Сумирэ. Правда, это не длится долго. В какой-то момент приходит пробуждение и возвращает меня обратно.

Я просыпаюсь в три часа ночи, включаю свет, сажусь в кровати и смотрю на телефон у подушки. Представляю себе Сумирэ в будке: вот она закуривает сигарету и нажимает на кнопки аппарата — набирает мой номер. Волосы всклокочены, мужской пиджак в елочку слишком велик, носки надеты не на ту ногу. Она хмурится, иногда закашливается от дыма. Ей не сразу удается справиться с номером и набрать его правильно до последней цифры. Но у нее в голове засело такое, что — кровь из носу — нужно непременно обсудить со мной. И мы будем болтать долго-долго, но так и не переговорим обо всем до самого утра. Например, о различии между «символом» и «знаком». У телефона такой вид, будто он вот-вот зазвонит. Но он не звонит. Я лежу и, не отрываясь, бесконечно долго смотрю на молчащий аппарат.

Но однажды раздается звонок. Телефон действительно принимается звонить прямо у меня на глазах, сотрясая воздух реального мира. Я тут же хватаю трубку.
— Алло.
— Ну что, я вернулась, — говорит Сумирэ. Очень спокойно. Совершенно реально. — Ужас, что было, но я — непонятно. как — все же вернулась. Очень смахивает на гомеровскую «Одиссею», только сильно адаптированное издание — где-то на пятьдесят печатных знаков, не больше.
— Это хорошо, — произношу я. Мне все еще не верится. Я слышу ее голос. Это происходит на самом деле.
— Это хорошо? — повторяет за мной Сумирэ. Почти уверен — она хмурится. — Ты чего? Я с огромным трудом, можно сказать, кровью и потом вернулась, натерпелась всего через край и прошла через такое, что мало не покажется. Если начать рассказывать все по порядку, никакого времени не хватит, и вот я здесь — а тебе даже нечего мне сказать? Сейчас разревусь. Если то, что я вернулась, — не «хорошо», то куда, интересно, прикажешь мне деваться? «Это хо-ро-шо»! Не верю своим ушам. Улет! Как это греет душу, какая дивная, остроумная реплика — как раз для твоих учеников, когда они. наконец, научатся считать журавлей с черепахами!
— Ты сейчас где?
— Где я сейчас? А как ты думаешь? В старой, классической, до боли родной телефонной будке. В паршивой четырехугольной телефонной будке, обклеенной рекламой всяких финансовых мошенников и номерами «телефонных клубов». В небе висит месяц, какой-то он заплесневелый, на полу — гора бычков. И вокруг, сколько ни крути башкой по сторонам, — абсолютно ничего, что радовало бы душу. Вполне легкозаменяемая, совершенно «знаковая» телефонная будка. Вот только где это? Пока не очень понимаю. Все вокруг слишком «знаково», плюс ты же знаешь мой топографический кретинизм. Никогда ничего толком объяснить не могу. У меня с таксистами все время проблемы, вечно они спрашивают: «Сама-то знаешь, куда тебе надо?» Наверно, я не очень далеко от тебя. Думаю, где-то совсем рядом.
— Я сейчас за тобой приду.
— О, это здорово. Я узнаю поточнее, где это, и перезвоню. В любом случае у меня монеты кончаются. Ты подожди, ладно?
— Я ужасно хотел тебя видеть, — говорю я.
— Я тоже. Очень хорошо это поняла, как только перестала тебя видеть. Стало вдруг так ясно, как если бы передо мной выстроился парад планет. Ты мне очень нужен. Ты — это я, а я — это ты... Знаешь, я, кажется, все-таки перерезала чье-то горло — вот только где, не помню. Заточив кухонный нож, с каменным сердцем. Как это делали в Китае, когда строили ворота, — символически. Понимаешь, о чем я?
— Думаю, что да.
— Приходи сюда за мной.

Внезапно связь обрывается. Я еще долго сижу, уставясь на трубку в руке. Словно сама по себе эта телефонная трубка несет какое-то важное послание. Словно в ее форме и цвете заключен особый смысл. Потом я прихожу в себя и кладу трубку на место. Сажусь на кровати и жду, когда телефон зазвонит снова. Прислоняюсь к стене, сосредоточиваю все внимание на точке в пространстве перед собой, дышу медленно и беззвучно. Сижу и проверяю одно за другим соединения между отдельными отрезками времени. Телефон все не звонит. Тишина, в которой нет никаких обещаний, бесконечно заполняет все пространство вокруг. Но я никуда не спешу. Мне уже не нужно никуда спешить. Я готов. Я могу идти куда угодно.
Ведь так?
Именно так!

Больше всего меня угнетало в этом сайте — юзабильность в книгах. Страх. И LiAna открыла мне глаза. Принимайте работу! Обновлена структура страниц авторов. И вроде бы уже все нормально. Хотя сайт может отторгнуть фразу про маленькую цитату, которая курсивом. Вроде не отторгает? А?

Далее. Чем мне заменить фразу «Если не жалко глаза», которая также является ссылкой на файл книги? Такая фраза есть на странице каждой книги. И чем ее заменить совсем не знаю. Но она там не будет. Она просто бельмо. Помогите!

Как и обещал. Прошу любить и жаловать. Mr. & Mrs. Zooевы или 0пLUCHкины. Позишны:

Скоро домой

| Нет комментариев

Летний отдых не дома подходит к концу, и я не могу сказать, что не рад этому. Много чего я напортачил за это время. Созидал (гы) часто. Насозидал следующее.

Мысли:

  • «8 дней из 70 возможных» — немного эмоциональное описание моей жизни в деревне. И жизни деревни без меня.

Фотки:

А также:

  • Cкоро тут будет пара фоток Опл+Зуев+Пиво=Маджик пипл вуду пипл. Потому что сдерживать обещания, данные в нетрезвом виде, так геройски!

P.S. Я не сильно люблю вас, люди. Но те, кто это читает, мне в основном нравятся :)

P.P.S. В июле тоже были новости :))

Голливуд — козлы. «Он один предвидел... По мотивам Айзека Азимова...»

Где там мотивы я так и не понял. Реклама подразумевает что там будет супербитва со всеми вытекающими оттуда кишками и шестеренками. Вот ламеры. Жалко Азимов мертв. Жалко мертв Толкин. А то бы они им рассказали, что значит «по мотивам».

А я читал и ждал того момента, когда машины взбунтуются и настанет большая жопа человечества. Гы, сынок, лол. Первым, что я узнал, был факт того, что «Я, робот» — сборник рассказов. А не роман. Вторым, что я узнал, и первым, что прочел, были три закона роботехники, которые я когда-то уже читал. Очень программистские, надо сказать, законы. Прочитаешь их и начинаешь придумывать исключения, которые не находятся на первый взгляд. Попробуйте и вы:

ТРИ ЗАКОНА РОБОТЕХНИКИ
1. Робот не должен причинять вред человеку или допускать причинение вреда человеку своим бездействием.
2. Робот обязан подчинятся приказаниям, полученным от людей, за исключением такихприказаний, которые противоречат Первому Закону.
3. Робот обязан защищать собственное существование, если такая защита не вступает в противоречие с Первым или Вторым Законами.

Я подумал, что действительно неплохие законы. Автор, думаю долго их создавал. По одному рассказу видно, что в Первом Законе не сразу была добавка про бездействие. И на этом тот рассказ построен. Я уже представляю, как старина Айзек сидит в кресле и придумывает исключения...

Читать его рассказы иногда смешно, так как они опираются не только на Законы. Иногда попадаются смешные слова типа «Гиперпространство» и т.д. Но основная часть построена на Законах. И это приятно. Так как читать чушь про супер-пупер бластеры и квазискачки через седьмое измерение, открытое великим кем-то, не катит. Он отдал должное бластерам. Читая книгу, чувствуешь, что эта фантастика уже с запашком. Но от нее не прет тухлятиной. Прикольно, конечно, узнать, что в 2003 году у нас тут роботы еще не умели болтать, но думать уже пытались. Хотя, кто знает, что готовят нам «спецслужбы».

Ты просто сидишь и читает о том, что было бы, если бы роботы создавались по этим законам.

Потом я узнал, что Азимов любит роботов. Главный герой сборника — робопсихолог Сьюзен Кэлвин это, по-моему, Азимов. И он уверен, что роботы — добро, если они действительно соблюдают законы. И ни о каком восстании роботов речь не идет. Роботы Азимова обливаются потом и начинают дрожать, если слышат про смерть или вред человеку. А если они не могут предотвратить ни смерть ни вред, ни действием ни бездействием, они перегорают. Какие там войны? Say goodbye to Hollywood.

Потом я понял, что Азимов фантастичный идеалист (хотя я не понял пока, может ли быть фантаст не идеалистом). Так чисто все не построится. Такой гармонии не достичь. А он, как я думаю, писал будущее. И такой мозг людям не построить (хотя, опять же, who knows...) В последнем рассказе машины начинают управлять людьми и это немного страшновато. Но они соблюдают Законы. Люди говорят машинам, что происходит на Земле. Машины говорят людям, что надо построить. Как построить. Сколько людей направить. И надо ли это вообще. Машины не делают людей несчастными. Они просто думают за них. Люди не повинуются? Строят завод специально не там? В следующий раз Машина просто даст ответ с поправкой на ветер, чтобы непослышный не послушался и построил в другом месте. Там где надо. Зловеще. Но это ведь машины Азимова. Все спокойно.

Напоминает утопию. Но, наверное, Машины и на это делают поправку.

Последнее. Я не жалею время. Вот прочитал и не пожалел это время. Есть время не жалеть время. Есть время жалеть о том, что не жалел время. Наверное. В любом случае это полезная книга. Азимов последователен. Герои его очень не глупы. И это интересно.

Цитат так мало, потому что я не нашел нормальную электронную версию книги. Да и не всегда они нужны — цитаты...

Цитаты

Значит, вы поверили, что я никогда не ем. Вы же ученый, доктор Лэннинг! Подумайте только, где здесь логика? Никто не видел, чтобы я ел, следовательно, я никогда не ем. Quod erat demonstrandum (лат. что и требовалось доказать).

Если полторы курицы сносят полтора яйца за потора дня, сколько яиц снесут девять кур за девять дней?