Архив Июль 2003

Совсем маленький (46 страниц) рассказик про медсестру, котороя стала мамой. В глубоком/далеком/близком будущем компания «Стасис Инкорпорэйтед» научилась перемещать объекты из прошлого. Научилась. Переместила. Ребенка неандертальца. В связи с жутко замороченным законом межвременного сохранения энергии нельзя выносить предметы из комнаты, куда они были перемещены. Вот и наняли медсестру за большую оплату работать. Азимов показывает чувства неандертальца, которого все называют мальчиком-обезьяной и чувства «мисс Феллоуз», которая начинает беспокоиться за него с момента его трансвременноготелепортированиясовсемивытекающимипоследствиями (это я сам придумал, не Азимов).

Рассказ стоит прочитать. Производит огромное впечатление, хотя большой философской ценности не представляет. А стоит ли парить мозги? Проникнемся чувствами людей! Иногда лучше читать, чем видеть фигу.

Несмотря на все вышесказанное, хочу добавить, что если вдруг у вас этот очерк/рецензия/отзыв/пересказ/фигзнаетчто вызывет мысль что этот рассказ похож на «Санта-Барбару», то выньте эту мысль из головы, зачитайте ий права и расстреляйте! Она не права.

Цитаты

Мисс Феллоуз позволила Тимми взять себя за руку и с радостью ощутила теплое при косновение грубой сухой кожи его ладони. Он повел ее через комнаты, из которых состояла Первая Секция «Стасиса». Комнаты, бесспорно, вполне комфортабельные, но тем не менее они были для семилетнего (семилетнего ли?) уродца местом вечного заточения.

Он подвел ее к одному из окон, выходившему на заросшую кустарником опушку леса, скрытую сейчас ночной мглой. Прикрепленные к забору таблички запрещали кому бы то ни было приближаться к домику без особого на то разрешения.

Он прижался носом к оконному стеклу.
— Ты увидишь места гораздо лучше, красивее, чем это, — преодолевая грусть, сказала она, глядя на скорбное лицо маленького узника.

На его низкий скошенный лоб свисали спутанные пряди волос. Затылочная часть черепа выступом торчала над шеей, голова ребенка казалась непомерно тяжелой и, наклоняясь вперед, заставляла его сутулиться. Уже начали разрастаться, растягивая кожу, надбровные дуги. Его массивные челюсти гораздо больше выдавались вперед, чем широкий приплюснутый нос, а подбородка не было и в помине, только челюстная кость, плавно сходившая на нет. Он был слишком мал для своего возраста, неуклюж и кривоног.

Это был невероятно уродливый мальчик, и Эдит Феллоуз очень любила его.

Губы ее задрожали — она могла позволить себе сейчас такую роскошь: ее собственное лицо находилось вне поля зрения ребенка.

Нет, они не убьют его. Она пойдет на все, чтобы воспрепятствовать этому. На все. Она открыла чемодан и начала вынимать из него одежду для мальчика.

В этот же день после полудня прибыли представители прессы. Пока они устанавливали в дверях свою аппаратуру, она взяла мальчика на руки, и он крепко прижался к ней. Суета испугала его, и он громко заплакал, но несмотря на это, прошло не менее десяти минут, пока ей разрешили унести ребенка в соседнюю комнату. Она вскоре вернулась, покраснев от возмущения, и в первый раз за восемнадцать часов вышла из домика, плотно закрыв за собой дверь.
— Я думаю, что с вас на сегодня хватит. Теперь мне понадобится бог знает сколько времени, чтобы успокоить его. Уходите.
— Ладно, ладно, — произнес репортер из «Таймс геральд ». — А это действительно неандерталец или какое-нибудь жульничество?
— Уверяю вас, что это не мистификация, — раздался откуда-то сзади голос Хоскинса. — Ребенок — настоящий Homo neanderthalensis.
— Это мальчик или девочка?
— Это мальчик-обезьяна, — вмешался репортер из «Ньюс». — Нам сейчас показали детеныша обезьяны. Как он себя ведет, сестра?
— Он ведет себя точно так же, как любой другой маленький мальчик, — отрезала мисс Феллоуз. Раздражение заставило ее стать на защиту ребенка, — и он вовсе не детеныш обезьяны. Его зовут: Тимоти, Тимми. Имя Тимоти было выбрано ею совершенно случайно — просто оно первым пришло ей в голову.
— Тимми — мальчик-обезьяна, — изрек репортер из «Ньюс», и сложилось так, что именно под этой кличкой ребенок впервые стал известен всему миру.
— Скажите, док, что вы собираетес делать с этой обезьяной?— спросил, обращаясь к Хоскинсу, репортер из «Глоба». Хоскинс пожал плечами.
— Видите ли, моя первоначальная задача заключалас в том, чтобы доказать возможность перенесения его в наше время. Однако я полагаю, что он заинтересует антропологов и физиологов. Ведь перед нами существо, по своему развитию стоящее на грани между животным и человеком. Теперь у нас есть возможность узнать многое о нас самих и о наших предках.
— И долго вы намерены держать его здесь?
— Столько, сколько нам понадобится на его изучение плюс еще какой-то период после завершения исследований. Не исключено, что на это потребуется довольно много времени.
— Не могли бы вы вывести его из дома? Тогда мы установили бы телевизионную аппаратуру и состряпали потрясающий сюжет.
— Очень сожалею, но ребенок не может выйти за пределы «Стасиса».
— А что такое «Стасис»?
— Боюсь, джентльмены, что объяснять это придется слишком долго. — Хоскинс позволил себе улыбнуться. — А вкратце суть дела в том, что время, каким мы его себе представляем, в «Стасисе » не существует. Эти комнаты как бы покрыты невидимой оболочкой и не являются в полном смысле слова частью нашего мира. Именно поэтому и удалось извлечь, так сказать, ребенка из прошлого.
— Постойте-ка, — перебил репортер из «Ньюс », которого явно не удовлетворило объяснение Хоскинса, — что это вы несете? Ведь сестра свободно входит в помещение и выходит из него.
— Это может сделать любой из вас, — небрежно ответил Хоскинс. — Вы будете двигаться параллельно временным силовым линиям, и это не повлечет за собой сколько-нибудь значительной потери или притока энергии. Ребенок же был доставлен сюда из далекого прошлого. Его движение происходило поперек силовых линий, и он получил временной потенциал. Для того чтобы переместить его в наш мир, в наше время, потребуется израсходовать всю энергию, накопленную нашим акционерным обществом, а также, возможно, и весь запас энергии города Вашингтона. Мы были вынуждены сохранить доставленный сюда вместе с мальчиком мусор, и нам придется выносить его отсюда постепенно, по крупицам.

Пока Хоскинс давал объяснения, корреспонденты что-то деловито строчили в своих блокнотах. Из всего сказанного они ровным счетом ничего не поняли и были убеждены в том, что их читателей постигнет та же участь:однако все звучало мудрено, научно, а именно это и требовалось.
— Вы сможете дат сегодня вечером интервью? — спросил представитель «Таймс геральда». — Оно будет передаваться по всем каналам.
— Пожалуй, смогу, — быстро ответил Хоскинс, и репортеры удалились.

Мисс Феллоуз молча смотрела им вслед. Все, что было сказано о «Стасисе » и о временных силовых линиях, она поняла не лучше, чем журналисты. Но одно усвоила твердо. Тимми (она поймала себя на том, что уже думает о мальчике, как о «Тимми ») приговорен к вечному заключению в стенах «Стасиса », причем это не было простым капризом Хоскинса.

Видимо, и вправду невозможно выпустить его отсюда. Никогда.

Бедный ребенок. Бедный ребенок. Внезапно до ее сознания дошло, что он все еще плачет, и она поспешила в дом, чтобы успокоить его.

За протекшие с того дня месяцы мисс Феллоуз все больше и больше начинала чувствовать себя неотъемлемой частью компании «Стасис инкорпорейтид». Ей предоставили отдельный маленький кабинет, на двери которого красовалась табличка с ее именем, неподалеку от кукольного домика (как она продолжала называть служившую для Тимми жильем камору «Стасиса»). Ей теперь платили намного больше, чем вначале, а у кукольного домика был наконец достроен потолок и улучшено внутреннее оборудование: появилас вторая туалетная комната, и мало того— у нее теперь была собственная квартира на территории «Стасиса», и иногда ей даже удавалос там ночевать . Между кукольным домиком и этой ее новой квартирой провели телефон, и Тимми научился им пользоваться.

Мисс Феллоуз привыкла к Тимми настолько, что меньше стала замечать его уродство. Однажды на улице она поймала себя на том, что какой-то обыкновенный мальчик показался ей крайне непривлекательным — у него был высокий выпуклый лоб и выступающий вперед резко очерченный подбородок. Ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы избавиться от этого наваждения.

Он, наверное, сам псих... Такое невозможно написать. Столько знакомых эмоций. Думаешь: «Может и мне пора?» Не знаю, сколько для этого требуется времени, но написать это можно было либо обдумывая каждый слог, либо не обдумывая ни один. Сила...

Понять невозможно... И не надо. Хочется смеяться над критиками, которые будут говорить: «Вот это метафора!!!» Вах! Я конечно понял не больше всех и, думаю, это мог понять только автор, который, наверное, как и я, пишет для одного себя. Может и ошибаюсь.

Общее строение идеи — набивший оскомину Лука из «На дне» и Сатин. Все. Но как! Шторм философии вначале и штиль хеппи энда в конце! Правда энд тоже не без филсофии...

Как говорит одна моя знакомая тичерза: «Вернемся к нашим баранам». Лука и Сатин. Не буду говорить, кто выйграл, но, простите меня все, мне больше понравился их спор в «Над кукушкиным гнездом», чем в родном для них произведении. Если кто не понял — герои называются по-разному, просто понятное, на уровне курса школьной программы, сравнение.

Кто из дома, кто в дом, кто над кукушкиным гнездом...

Цитаты

Не моргай. Не зевай, не моргай, тетка удила цыплят, гуси по небу летят... В целой стае три гуся... летят в разные края, кто из дома, кто в дом, кто над кукушкиным гнездом... Гусь тебе кричит: ВОДИ два-три, выходи.

Убираться в комнате для персонала всегда неприятно. Что я выгребаю с этих совещаний, трудно себе представить: жуткие вещи, яды, выработанные прямо порами кожи, кислоты в воздухе, такие крепкие, что растворяют человека. Я сам видел. Я бывал на таких совещаниях, когда ножки столов не выдерживались и корежились, стулья завязывались узлами, а стены скрежетали одна об другую так, что из комнаты можно было выжимать пот. Я бывал на совещаниях, где о больном говорили так долго, что больной появлялся из воздуха во плоти, голый на кофейном столике перед ними, уязвимый для любой бесовской идеи, которая придет им в голову, — за время совещания они успевали размазать его в кашу.

Семь тридцать, обратно в дневную комнату. Старшая сестра глядит сквозь свое спецстекло — до того отмыто, что не знаешь, есть оно или нет его, — поглядела, кивнула про себя, отрывает листок календаря, еще одним днем ближе к цели. Нажимает кнопку запуска всего. Слышу, буррум, тряхнули где-то железный лист. Все по местам. Острые: сесть вдоль своей стены, ждать, когда принесут карты и «монополию». Хроники: сесть вдоль своей стены, ждать складных головоломок из коробки красный крест. Эллис: на место у стены, руки поднять, ждать гвоздей, писать по ноге. Пит: качай головой, как болванчик. Сканлон: шевели на столе корявыми руками, собирай воображаемую бомбу, чтобы взорвать воображаемый мир. Хардинг: начинай говорить, маши голубиными руками, запирай их в подмышках — взрослым не положено так махать красивыми руками. Сефелт: ныть, что зубы болят и волосы выпадают. Все разом: вдох... Выдох... По порядку; частота сердцебиения задана в карте др. Слышно, шарики на местах, все катаются в обойме. Как в мире комикса, где фигурки, плоские, очерченные черным, скачут сквозь дурацкую историю... Она была бы смешной, да фигурки — живые люди. Семь сорок пять, санитары идут вдоль цепи хроников, ставят катетеры тем, кто сидит спокойно. Катетеры — презервативы б. у. С отстриженными макушками; резиновыми кольцами их крепят к резиновой трубке, которая идет под штаниной к пластиковому мешку с надписью: повторному использованию не подлежит; моя работа — споласкивать их в конце дня. Презервативы крепят пластырем к волосам, на ночь сдирают, и старые катетерные хроники — безволосые, как младенцы.

Направо и налево творятся такие же непотребные дела... Сумасшедшие, жуткие дела, такие глупые и дикие, что не заплачешь, и так похожи на правду, что не засмеешься... Но туман уже густеет, можно больше не смотреть. И кто-то дергает меня за руку. Я уже знаю, что произойдет: кто-то вытащит меня из тумана, и мы снова очутимся в палате, и ни следа того, что творилось ночью, — а если буду таким дураком, что попытаюсь рассказать им об этом, они скажут: идиот, у тебя просто был кошмар, не бывает таких диких вещей, как большой машинный зал в недрах плотины, где людей кромсают рабочие-роботы. Но если не бывает, как же их видишь?

Я обязан вступиться за честь моего друга как коренного звездно-полосатого стопроцентного американского афериста. Хороший парень. Держи карман шире.

Сестра — ростом с короткий конец пустяка, соструганного на нет, как сказал о ней потом Макмерфи, — сняла с нас наручники и дала Макмерфи сигарету, а мне резинку. Она, оказывается, помнила, что я жую резинку. А я ее совсем не помнил. Макмерфи курил, а она окунала маленькую руку с розовенькими, как именинные свечи, пальцами в банку с мазью и смазывала ему ссадины, дергалась каждый раз, когда он дергался, и говорила ему «извините».

Еще одно произведение писателя. которого я уважаю больше всех остальных. Остальных писателей, конечно. Этот роман тоже достоен уважения. Хотя любителям детективов он явно придется не по вкусу.

Достоевский написал этот роман когда жил в Швейцарии, и от него (романа, конечно :) попахивает швейцарской точностью. Он раскрывает каждого героя-представителя-определенного-слоя в мельчайших подробностях характера, собирательного характера. Князь Мышкин стоит особняком от них всех.

Стоп! Что ето за ерунда... Кто ето говорит? Я? Нет! Дальше — я.

Я глубоко уверен, что большую часть романа Достоевский провел НЕ в таких раздумьях: «Вот современные князья такие самодовольные ублюдки, поэтому князь Щ. будет таким...» Фсе фигня! Достоевский, я верю, писал повесть про князя Мышкина. А не про проводника=лакмусовую бумажкую на общество того (какого? — 1860-е года) времени. И как он написал Мышкина! Все соответсвует образу мудрейшего ребенка. Даже любовь-жалость (думаю, все-таки, жалость) характеризует его, ребенка, но его «идиотизм», неприемлемый, самоотверженный ход мыслей и поступков, говорит о нем, как о неопытном мудреце. Неопытный мудрец... Кто слышал подобное? Окружение князя Мышкина тоже этого не поняло...

Непонятость... Это когда ты чужой среди своих.

Стоп! Li.Ana. сказала бы, что ето бред. Надо выключить музыку и собраться с мыслями.

Идиот — произведение большой силы. Большей, чем та, которую надо приложить, чтобы прочитать некоторые моменты. Значит тем, кто начал читать, нечего и думать, что на следующей странице кого-то убьют, а через две окажется, что ето получатель страховки за убитого. Я не люблю веселых книг. Я прочитал только три книги: букварь, вторую и эту, коричневую.

Цитаты

Я осла видела, maman, – сказала Аделаида.
– А я и слышала, – подхватила Аглая. Все три опять засмеялись. Князь засмеялся вместе с ними.
– Это очень дурно с вашей стороны, – заметила генеральша; – вы их извините, князь, а они добрые. Я с ними вечно бранюсь, но я их люблю. Они ветрены, легкомысленны, сумасшедшие.
– Почему же? – смеялся князь: – и я бы не упустил на их месте случай. А я все-таки стою за осла: осел добрый и полезный человек.

Слушай, Парфен, ты давеча спросил меня, вот мой ответ: сущность религиозного чувства ни под какие рассуждения, ни под какие проступки и преступления и ни под какие атеизмы не подходит; тут что-то не то, и вечно будет не то; тут что-то такое, обо что вечно будут скользить атеизмы и вечно будут не про то говорить. Но главное то, что всего яснее и скорее на русском сердце это заметишь, и вот мое заключение! Это одно из самых первых моих убеждений, которые я из нашей России выношу.

Я не понимал, например, как эти люди, имея столько жизни, не умеют сделаться богачами (впрочем, не понимаю и теперь). Я знал одного бедняка, про которого мне потом рассказывали, что он умер с голоду, и, помню, это вывело меня из себя: если бы можно было этого бедняка оживить, я бы, кажется, казнил его. Мне иногда становилось легче на целые недели, и я мог выходить на улицу; но улица стала наконец производить во мне такое озлобление, что я по целым дням нарочно сидел взаперти, хотя и мог выходить, как и все. Я не мог выносить этого шныряющего, суетящегося, вечно озабоченного, угрюмого и встревоженного народа, который сновал около меня по тротуарам. К чему их вечная печаль, вечная их тревога и суета; вечная, угрюмая злость их (потому что они злы, злы, злы)? Кто виноват, что они несчастны и не умеют жить, имея впереди по шестидесяти лет жизни? Зачем Зарницын допустил себя умереть с голоду, имея у себя шестьдесят лет впереди? И каждый-то показывает свое рубище, свои рабочие руки, злится и кричит: «мы работаем как волы, мы трудимся, мы голодны как собаки и бедны! другие не работают и не трудятся, а они богаты!» (Вечный припев!) Рядом с ними бегает и суетится с утра до ночи какой-нибудь несчастный сморчок «из благородных», Иван Фомич Суриков, — в нашем доме, над нами живет, — вечно с продранными локтями, с обсыпавшимися пуговицами, у разных людей на посылках, по чьим-нибудь поручениям, да еще с утра до ночи. Разговоритесь с ним: «беден, нищ и убог, умерла жена, лекарства купить было не на что, а зимой заморозили ребенка; старшая дочь на содержанье пошла...»; вечно хнычет, вечно плачется! О, никакой, никакой во мне не было жалости к этим дуракам, и, теперь, ни прежде, — я с гордостью это говорю! Зачем же он сам не Ротшильд? Кто виноват, что у него нет миллионов, как у Ротшильда, что у него нет горы золотых империалов и наполеондоров, такой горы, такой точно высокой горы, как на Маслянице под балаганами! Коли он живет, стало быть, все в его власти! Кто виноват, что он этого не понимает?

Есть люди, которые в своей раздражительной обидчивости находят чрезвычайное наслаждение, и особенно когда она в них доходит (что случается всегда очень быстро) до последнего предела; в это мгновение им даже, кажется, приятнее быть обиженными, чем необиженными. Эти раздражающиеся всегда потом ужасно мучатся раскаянием, если они умны, разумеется, и в состоянии сообразить, что разгорячились в десять раз более, чем следовало.

— Я вовсе не желаю с вами шутить, Лев Николаич. С Ипполитом я увижусь сама; прошу вас предупредить его. А с вашей стороны я нахожу, что все это очень дурно, потому что очень грубо так смотреть и судить душу человека, как вы судите Ипполита. У вас нежности нет: одна правда, стало быть — несправедливо.

Князь задумался.

— Какие мы еще дети, Коля! и... и... как это хорошо, что мы дети! — с упоением воскликнул он, наконец.

— Понимаю; за наивность, с которою вы не согласились со мной, вы теперь лезете утешать меня, ха-ха! Вы совершенное дитя, князь. Однако ж, я замечаю, что вы все третируете меня, как... как фарфоровую чашку... Ничего, ничего, я не сержусь. Во всяком случае, у нас очень смешной разговор вышел; вы совершенное иногда дитя, князь. Знайте, впрочем, что я, может быть, и получше желал быть чем-нибудь, чем Остерманом; для Остермана не стоило бы воскресать из мертвых... А впрочем, я вижу, что мне надо как можно скорее умирать, не то я сам... Оставьте меня. До свидания! Ну, хорошо, ну, скажите мне сами, ну, как по-вашему: как мне всего лучше умереть? Чтобы вышло как можно... добродетельнее, то-есть? Ну, говорите!
— Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье! — проговорил князь тихим голосом.
— Ха-ха-ха! Так я и думал! Непременно чего-нибудь ждал в этом роде! Однако же вы... однако же вы... Ну-ну! Красноречивые люди! До свиданья, до свиданья!

Я не имею права выражать мою мысль <...> Я всегда боюсь моим смешным видом скомпрометировать мысль и главную идею. Я не имею жеста. Я имею жест всегда противоположный, а это вызывает смех и унижает идею. Чувства меры тоже нет, а это главное; это даже самое главное... Я знаю, что мне лучше сидеть и молчать. Когда я упрусь и замолчу, то даже очень благоразумным кажусь, и к тому же обдумываю. Но теперь мне лучше говорить. Я потому заговорил, что вы так прекрасно на меня глядите; у вас прекрасное лицо!

Знаете, по-моему быть смешным даже иногда хорошо, да и лучше: скорее простить можно друг другу, скорее и смириться; не все же понимать сразу, не прямо же начинать с совершенства! Чтобы достичь совершенства, надо прежде многого не понимать.

Они расстались. Евгений Павлович ушел с убеждениями странными: и по его мнению выходило, что князь несколько не в своем уме. И что такое значит это лицо, которого он боится, и которое так любит! И в то же время ведь он действительно, может быть, умрет без Аглаи, так что, может быть, Аглая никогда и не узнает, что он ее до такой степени любит! Ха-ха! И как это любить двух? Двумя разными любвями какими-нибудь? Это интересно... бедный идиот! И что с ним будет теперь?

Почему мы никогда не можем всего узнать про другого, когда это надо, когда этот другой виноват!...