Ф.М. Достоевский. «Идиот»

| Нет комментариев

Еще одно произведение писателя. которого я уважаю больше всех остальных. Остальных писателей, конечно. Этот роман тоже достоен уважения. Хотя любителям детективов он явно придется не по вкусу.

Достоевский написал этот роман когда жил в Швейцарии, и от него (романа, конечно :) попахивает швейцарской точностью. Он раскрывает каждого героя-представителя-определенного-слоя в мельчайших подробностях характера, собирательного характера. Князь Мышкин стоит особняком от них всех.

Стоп! Что ето за ерунда... Кто ето говорит? Я? Нет! Дальше — я.

Я глубоко уверен, что большую часть романа Достоевский провел НЕ в таких раздумьях: «Вот современные князья такие самодовольные ублюдки, поэтому князь Щ. будет таким...» Фсе фигня! Достоевский, я верю, писал повесть про князя Мышкина. А не про проводника=лакмусовую бумажкую на общество того (какого? — 1860-е года) времени. И как он написал Мышкина! Все соответсвует образу мудрейшего ребенка. Даже любовь-жалость (думаю, все-таки, жалость) характеризует его, ребенка, но его «идиотизм», неприемлемый, самоотверженный ход мыслей и поступков, говорит о нем, как о неопытном мудреце. Неопытный мудрец... Кто слышал подобное? Окружение князя Мышкина тоже этого не поняло...

Непонятость... Это когда ты чужой среди своих.

Стоп! Li.Ana. сказала бы, что ето бред. Надо выключить музыку и собраться с мыслями.

Идиот — произведение большой силы. Большей, чем та, которую надо приложить, чтобы прочитать некоторые моменты. Значит тем, кто начал читать, нечего и думать, что на следующей странице кого-то убьют, а через две окажется, что ето получатель страховки за убитого. Я не люблю веселых книг. Я прочитал только три книги: букварь, вторую и эту, коричневую.

Цитаты

Я осла видела, maman, – сказала Аделаида.
– А я и слышала, – подхватила Аглая. Все три опять засмеялись. Князь засмеялся вместе с ними.
– Это очень дурно с вашей стороны, – заметила генеральша; – вы их извините, князь, а они добрые. Я с ними вечно бранюсь, но я их люблю. Они ветрены, легкомысленны, сумасшедшие.
– Почему же? – смеялся князь: – и я бы не упустил на их месте случай. А я все-таки стою за осла: осел добрый и полезный человек.

Слушай, Парфен, ты давеча спросил меня, вот мой ответ: сущность религиозного чувства ни под какие рассуждения, ни под какие проступки и преступления и ни под какие атеизмы не подходит; тут что-то не то, и вечно будет не то; тут что-то такое, обо что вечно будут скользить атеизмы и вечно будут не про то говорить. Но главное то, что всего яснее и скорее на русском сердце это заметишь, и вот мое заключение! Это одно из самых первых моих убеждений, которые я из нашей России выношу.

Я не понимал, например, как эти люди, имея столько жизни, не умеют сделаться богачами (впрочем, не понимаю и теперь). Я знал одного бедняка, про которого мне потом рассказывали, что он умер с голоду, и, помню, это вывело меня из себя: если бы можно было этого бедняка оживить, я бы, кажется, казнил его. Мне иногда становилось легче на целые недели, и я мог выходить на улицу; но улица стала наконец производить во мне такое озлобление, что я по целым дням нарочно сидел взаперти, хотя и мог выходить, как и все. Я не мог выносить этого шныряющего, суетящегося, вечно озабоченного, угрюмого и встревоженного народа, который сновал около меня по тротуарам. К чему их вечная печаль, вечная их тревога и суета; вечная, угрюмая злость их (потому что они злы, злы, злы)? Кто виноват, что они несчастны и не умеют жить, имея впереди по шестидесяти лет жизни? Зачем Зарницын допустил себя умереть с голоду, имея у себя шестьдесят лет впереди? И каждый-то показывает свое рубище, свои рабочие руки, злится и кричит: «мы работаем как волы, мы трудимся, мы голодны как собаки и бедны! другие не работают и не трудятся, а они богаты!» (Вечный припев!) Рядом с ними бегает и суетится с утра до ночи какой-нибудь несчастный сморчок «из благородных», Иван Фомич Суриков, — в нашем доме, над нами живет, — вечно с продранными локтями, с обсыпавшимися пуговицами, у разных людей на посылках, по чьим-нибудь поручениям, да еще с утра до ночи. Разговоритесь с ним: «беден, нищ и убог, умерла жена, лекарства купить было не на что, а зимой заморозили ребенка; старшая дочь на содержанье пошла...»; вечно хнычет, вечно плачется! О, никакой, никакой во мне не было жалости к этим дуракам, и, теперь, ни прежде, — я с гордостью это говорю! Зачем же он сам не Ротшильд? Кто виноват, что у него нет миллионов, как у Ротшильда, что у него нет горы золотых империалов и наполеондоров, такой горы, такой точно высокой горы, как на Маслянице под балаганами! Коли он живет, стало быть, все в его власти! Кто виноват, что он этого не понимает?

Есть люди, которые в своей раздражительной обидчивости находят чрезвычайное наслаждение, и особенно когда она в них доходит (что случается всегда очень быстро) до последнего предела; в это мгновение им даже, кажется, приятнее быть обиженными, чем необиженными. Эти раздражающиеся всегда потом ужасно мучатся раскаянием, если они умны, разумеется, и в состоянии сообразить, что разгорячились в десять раз более, чем следовало.

— Я вовсе не желаю с вами шутить, Лев Николаич. С Ипполитом я увижусь сама; прошу вас предупредить его. А с вашей стороны я нахожу, что все это очень дурно, потому что очень грубо так смотреть и судить душу человека, как вы судите Ипполита. У вас нежности нет: одна правда, стало быть — несправедливо.

Князь задумался.

— Какие мы еще дети, Коля! и... и... как это хорошо, что мы дети! — с упоением воскликнул он, наконец.

— Понимаю; за наивность, с которою вы не согласились со мной, вы теперь лезете утешать меня, ха-ха! Вы совершенное дитя, князь. Однако ж, я замечаю, что вы все третируете меня, как... как фарфоровую чашку... Ничего, ничего, я не сержусь. Во всяком случае, у нас очень смешной разговор вышел; вы совершенное иногда дитя, князь. Знайте, впрочем, что я, может быть, и получше желал быть чем-нибудь, чем Остерманом; для Остермана не стоило бы воскресать из мертвых... А впрочем, я вижу, что мне надо как можно скорее умирать, не то я сам... Оставьте меня. До свидания! Ну, хорошо, ну, скажите мне сами, ну, как по-вашему: как мне всего лучше умереть? Чтобы вышло как можно... добродетельнее, то-есть? Ну, говорите!
— Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье! — проговорил князь тихим голосом.
— Ха-ха-ха! Так я и думал! Непременно чего-нибудь ждал в этом роде! Однако же вы... однако же вы... Ну-ну! Красноречивые люди! До свиданья, до свиданья!

Я не имею права выражать мою мысль <...> Я всегда боюсь моим смешным видом скомпрометировать мысль и главную идею. Я не имею жеста. Я имею жест всегда противоположный, а это вызывает смех и унижает идею. Чувства меры тоже нет, а это главное; это даже самое главное... Я знаю, что мне лучше сидеть и молчать. Когда я упрусь и замолчу, то даже очень благоразумным кажусь, и к тому же обдумываю. Но теперь мне лучше говорить. Я потому заговорил, что вы так прекрасно на меня глядите; у вас прекрасное лицо!

Знаете, по-моему быть смешным даже иногда хорошо, да и лучше: скорее простить можно друг другу, скорее и смириться; не все же понимать сразу, не прямо же начинать с совершенства! Чтобы достичь совершенства, надо прежде многого не понимать.

Они расстались. Евгений Павлович ушел с убеждениями странными: и по его мнению выходило, что князь несколько не в своем уме. И что такое значит это лицо, которого он боится, и которое так любит! И в то же время ведь он действительно, может быть, умрет без Аглаи, так что, может быть, Аглая никогда и не узнает, что он ее до такой степени любит! Ха-ха! И как это любить двух? Двумя разными любвями какими-нибудь? Это интересно... бедный идиот! И что с ним будет теперь?

Почему мы никогда не можем всего узнать про другого, когда это надо, когда этот другой виноват!...

Комментировать