Последнее в категории Книги

Я достал паспорт из маленького кармана моего рюкзака и отдал его. Она посмотрела его и отдала мне бандероль из Волжского.

Я переживал. Мне интересно было, что же это за книга. Я знал, что там книга.

Я нашел себя расстроенным, когда понял, что она не подписана. Я приехал в университет, заглушил двигатель. Открыл ее и сердце мое начало сразу биться отрывисто. Знаете, это так бывает, когда хочется дышать еще глубже, но не получается. Когда сердце хочет сокращаться еще сильнее, но это невозможно. Когда хочешь сжать зубы до хруста, но тоже ничего не выходит.

Страницы книги пахли туалетной водой. Перевернул страницу — пахнуло свежестью. Да, туалетная вода была не та, модная сегодня (которую я с трудом отличаю от запаха перегара). Такая туалетная вода, которой и должна пахнуть Женька.

Если вдруг я когда-нибудь учую этот запах на улице, я определенно вздрогну.

До пары было немного времени, но я решил прочитать первую главу. До сих пор не верю, что я плакал, читая книгу. Я перевернул последнюю страницу главы и две беззвучные слезинки покатились по моему лицу. Содержание этой страницы я помещу в первой цитате. Вошел я в институт быстрым стремительно, стремительно поднялся по лестнице, проветривая свои глаза. Когда же я плакал в последний раз? Наверное, когда бабушка умерла.

Роман о безумстве, мечтательности и любви (которая, возможно, и есть объединенные безумство и мечтательность) тронул меня до глубины души. И не только потому что он тоже немного про меня. Потому что мне еще никогда не присылали книги по почте.

Когда пишут «роман о любви», я сразу представляю Скарлетт из «Унесенных ветром» и меня тошнит. Нет, тут не такая любовь. Тут любовь к себе, родине, чести, женщине, жизни и к мечтам.

Женя, мне тоже очень понравилась твоя любимая книга.

Цитаты

Прекрасные дамы усаживались на траву, важные господа с сигарой в зубах старались сохранять серьезность, и публика наслаждалась созерцанием «тронутого почтальона» с его «Монтенем» или «Всеобщим миром», которого он удерживал за бечевку, глядя в небо пронзительным взором великих мореплавателей. В конце концов я почувствовал, сколько оскорбительного было в усмешках важных дам и снисходительном выражении лиц холеных господ, и мне случалось уловить нелестные или полные сожаления реплики. «Он, кажется, не совсем нормален. Его задело снарядом во время войны». «Он объяв- ляет себя пацифистом и ратует за ценность человеческой жизни, но я считаю, что это хитрец, который изумительно умеет создавать себе рекламу». «Умереть можно от смеха!» «Марселен Дюпра был прав, сюда стоило заехать!» «Вы не находите, что он похож на маршала Лиотэ, со своим седым ежиком и с этими усами?» «У него что-то безумное во взгляде... » «Ну конечно, дорогая, — так называемый священный огонь!» Затем они покупали воздушного змея, как платят за место в театре, и без всякого уважения бросали его в багажник автомобиля. Это было тем более тяжело, что дядя, всецело отдаваясь своей страсти, становился безразличен к тому, что происходит вокруг, и не замечал, что некоторые гости развлекались на его счет. Однажды, возвращаясь домой, взбешенный замечаниями, которые я услышал, когда мой опе- кун управлял полетом своего всегдашнего любимца «Жан-Жака Руссо» с крыльями в форме раскрытых книг, чьи листы трепал ветер, я не смог сдержать своего негодования. Я шел за дядей большими шагами, нахмурив брови, засунув руки в карманы, и так сильно топал, что носки спадали мне на пятки.

— Дядя, эти парижане смеялись над вами. Они вас назвали старым дурнем. Амбруаз Флери остановился. Он совсем не был обижен, скорее удовлетворен.
— Вот как? Они так сказали?

Тогда я бросил с высоты своих метра сорока сантиметров фразу, которую слышал из уст Марселена Дюпра по поводу одной пары, посетившей «Прелестный уголок» и пожаловавшейся на величину счета:
— Это мелкие люди.
— Мелких людей не бывает, — заявил дядя.

Он наклонился, осторожно положил «Жан-Жака Руссо» на траву и сел. Я сел рядом.
— Значит, они назвали меня дурнем. Ну что ж, представь себе, эти важные дамы и господа правы. Совершенно очевидно, что человек, который посвятил всю свою жизнь воздушным змеям, немного придурковат. Вопрос только, как это толковать. Некоторые называют это придурью, а другие — «священной искрой». Иногда трудно отличить одно от другого. Но если ты действительно кого-нибудь или что-нибудь любишь, отдай все, что у тебя есть, и даже всего себя, и не заботься об остальном... Веселая улыбка быстро мелькнула под густыми усами.
— Вот что ты должен знать, если хочешь стать хорошим служащим почтового ведомства, Людо.

Моя память тоже не отпускала меня. Каждое лето я возвращался в незабываемый лес. Я спрашивал местных жителей и знал, что не был жертвой галлюцинации, как мне стало иногда казаться. Элизабет де Броницкая действительно существовала; ее родители были владельцы «Гусиной усадьбы», расположенной вдоль дороги из Кло в Клери, мимо ее стен я каждый день ходил в школу. Они уже несколько лет не приезжали летом в Нормандию. Дядя рассказал мне, что корреспонденцию отправляли в Польшу: их поместье находилось на берегу Балтийского моря, недалеко от свободного города Гданьска, в те годы более известного под названием Данциг. Никто не знал, собираются ли они вернуться.
— Это не первый и не последний воздушный змей, которого ты теряешь в своей жизни, Людо, — говорил дядя, когда видел, как я возвращаюсь из лесу с корзинкой земляники — к сожалению, полной.

Я ни на что больше не надеялся, но даже если эта игра и становилась немного слишком ребяческой для четырнадцатилетнего мальчика, вдохновлял меня пример зрелого человека: дядя сохранил в душе ту долю наивности, которая трансформируется в мудрость только при неудачном старении.

Около четырех лет я не видел ту, кого называл «своей маленькой полькой», но я абсолютно ничего не забыл. У нее было лицо с такими тонкими чертами, что его хотелось коснуться ладонью; гармоничная живость каждого ее движения позволила мне получить отличную оценку на экзамене по филологии на степень бакалавра. Я выбрал на устном экзамене эстетику, и экзаменатор, видимо измученный рабочим днем, сказал мне:
— Я задам вам только один вопрос и прошу вас ответить мне одним словом. Что характеризует грацию?

Я подумал о маленькой польке, о ее шее, ее руках, о полете ее волос и ответил без колебания:
— Движение.

Я получил «девятнадцать». Я сдал экзамен благодаря любви.

Истина в том, что не нужно ни слишком много разума, ни слишком мало безумия, но я признаю, что «не слишком много и не слишком мало» — быть может, хороший рецепт для «Прелестного уголка» и приятеля Марселена, когда он стоит у плиты, и иногда надо уметь терять голову. Черт, я тебе говорю противное тому, что хотел сказать. Лучше перенести удар и покончить с этим, и даже если ты должен любить эту девушку всю жизнь, пусть уж она уедет навсегда, она от этого станет только прекраснее.

Я чинил его «Синюю птицу», которая накануне сломала себе шею.
— Что же вы все-таки стараетесь мне сказать, дядя? Вы мне советуете «сохранить здравый смысл» или «сохранить смысл жизни»?

Он опустил голову:
— Хорошо, молчу. Я не могу давать тебе советы. Я любил только одну женщину в своей жизни, и так как ничего не получилось...
— Почему не получилось? Она вас не любила?
— Не получилось, потому что я ее так и не встретил. Я хорошо представлял ее, я представ- лял ее каждый день в течение тридцати лет, но она не появилась. Воображение иногда может сыграть с нами свинскую шутку. Это касается женщин, идей и стран. Ты любишь идею, она кажется тебе самой прекрасной из всех, а потом, когда она материализуется, она совсем на себя не похожа или даже оказывается прямо дерьмовой. Или ты так любишь свою страну, что в конце концов не можешь больше ее выносить, потому что никогда она не может быть так хороша...

Он засмеялся.
— И тогда делаешь из своей жизни, своих идей и своей мечты... воздушных змеев.

Я ревновал ее к уединению, к тропинкам, по которым она ходила без меня, к книгам, которые брала с собой и читала, как будто меня не было. Теперь я уже умел смеяться над своим избытком требовательности и тираническим страхом: я начинал понимать, что даже смыслу нашей жизни надо давать право время от времени покидать нас или даже немного изменять нам с одиночеством, горизонтом и этими высокими цветами, названия которых я не знаю и которые теряют свои белые головки при малейшем дуновении ветра. Когда она вот так покидала меня, чтобы «искать себя» (ей случалось за один день переходить от Школы искусства в Париже к занятиям биологией в Англии), я чувствовал себя изгнанным из ее жизни за незначительность. Тем не менее я начинал приходить к мысли, что недостаточно просто любить, надо уметь любить, и вспоминал совет дяди Амбруаза крепко держаться за конец бечевки, чтобы помешать воздушному змею затеряться «в поисках неба». Я мечтал о слишком высоком и слишком далеком. Мне надо было смириться с мыслью, что я — только моя собственная жизнь, а не жизнь Лилы. Никогда еще понятие свободы не казалось мне таким суровым, требовательным и трудным. Я слишком хорошо знал историю Флери, «жертв обязательного народного образования», как говорил дядя, чтобы не признать тот факт, что свобода во все времена требовала жертв, но мне никогда не приходило на ум, что любовь к женщине может быть также постижением свободы. Я взялся за это постижение храбро и прилежно: я больше не ходил в лес в поисках Лилы и, когда ее отсутствие затягивалось, боролся против охватывавшего меня чувства незначительности и небытия, почти забавляясь, когда казался себе «все меньше и меньше», затем, чтобы посмеяться, шел посмотреть на себя в зеркало, чтобы удостовериться, что не стал карликом.

Как только война кончится, мы начнем строить наш дом, не знаю только, где и как раздобыть денег. Об этом я не хочу думать. Надо остерегаться переизбытка ясности и здравого смысла: это превращает жизнь в ощипанную птицу, лишая ее самых прекрасных перьев.

— Ничто из того, что не может быть объектом воображения, не заслуживает права на существование — иначе море было бы только соленой водой. . . Я, например, уже пятьдесят лет не устаю придумывать свою жену. Я даже не дал ей постареть. Все ее недостатки я превратил в достоинства. А я в ее глазах человек необыкновенный. Она тоже всегда меня придумывала. За пятьдесят лет совместной жизни по-настоящему учишься не видеть друг друга, а выдумывать, каждый день. Конечно, всегда надо принимать вещи такими, какие они есть. Чтобы лучше свернуть им шею. Впрочем, цивилизация — не что иное, как постоянное свертывание шеи вещам, какие они есть...

Через год господина Пендера арестовали, и он не вернулся из концлагеря; не вернулась и его жена, хотя в концлагерь не попала.

Едва понимая, что делаю, я доставил свой груз в Веррьер и вернулся домой. Дядя был в кухне. Он немного выпил. Он сидел у огня, гладя кота Гримо, который спал у него на коленях. Мне трудно было говорить:
— ... С тех пор, как ее нет, она ни на минуту не покидала меня, а теперь, когда она вернулась, она совсем другая...
— Черт возьми, мальчик. Ты ее слишком выдумывал. Четыре года разлуки — слишком большой простор для воображения. Мечта коснулась земли, а от этого всегда происходят поломки. Даже идеи становятся на себя не похожи, когда воплощаются в жизнь. Когда к нам вернется Франция, увидишь, какие у всех будут физиономии. Будут говорить: это не настоящая Франция, это другая! Немцы слишком заставили работать наше воображение. Когда они уйдут, встреча с Францией будет жестокой. Но что-то мне говорит, что ты снова узнаешь свою малышку. Любовь — вещь гениальная, и у нее есть дар все переваривать. Что касается тебя, ты думал, что живешь памятью, но больше всего ты жил воображением.

Он усмехнулся:
— Воображение — неверный подход к женщине, Людо.

К черту доброе старое «Все понять — значит все простить», которое господин Пендер в классе когда-то предложил нам прокомментировать, — это выражение затаскано по сточным ямам забвения и смирения. Я никогда не проявлял к Лиле «терпимости»: легко доказать, что «терпимость» иногда ведет к нетерпимости, и людей часто завлекали обманом на эту дорожку. Я любил женщину со всеми ее несчастьями, вот и все.

Но Лила смеялась. Думаю, после всех перенесенных ею моральных и психических испытаний чисто физическая опасность была для нее облегчением.
— Все вы такие, поляки, — проворчал я. — Чем хуже, тем вы лучше себя чувствуете.
— Дай мне сигарету.
— Все кончились.

Тут произошло нечто, отчего во мне проснулась надежда. Позади нас раздались отдельные выстрелы, потом очередь из автомата. Я резко обернулся. Из леса, медленно, пятясь, вышел американский солдат с автоматом в руке. Он минуту подождал, потом дотронулся до своего бока и посмотрел на руку. Видимо, он был легко ранен. Как будто не найдя ничего серьезного, он сел на землю под кустом, взял из кармана пачку сигарет — и взорвался. Он действительно взорвался, внезапно, без всякой видимой причины, исчезнув в массе взлетевшей земли, которая упала обратно — без него. Думаю, легко ранившая его пуля задела чеку одной из подвешенных к поясу гранат, и, когда он сел, чека вылетела совсем. Он исчез.

— Жалко, — сказала Лила. — Ни одной не осталось.
— Чего ни одной?
— У него была целая пачка. Я уже столько лет не курила американских сигарет.

Сначала я был возмущен. Я чуть не сказал ей: «Дорогая, речь идет уже не о хладнокровии, а о крови» , но вдруг почувствовал себя счастливым. Я вновь нашел Лилу из нашего детства, Лилу времен корзинки с земляникой и мелких провокаций.

В основном не детектив Бориса Акунина, в основном повествование Григория Чхартишвили.

Эта книга сначала произвела на меня не очень хорошее впечатление. Я подумал (и, думаю, совершенно верно подумал), что Акунин немного возвышает себя надо всеми, кто не так разбирается в предмете книги, как сам Акунин. Кроме того, Акунин иногда высказывает свои идеи и желания, говоря, что они — общечеловеческие. Лично я так не думаю. Но это дело автора, которого, как и в некоторых книгах, слишком много в «Кладбищенских историях». Но по-другому и быть не может, если писать почти про себя.

Сухой текст? И книга суха, что делает ее книгой, о которой я пишу. В процессе ее чтения не захватывает дух, не стучит сердце, чаще, чем положено. Просто умиротворение. Разговоры о смерти в таком интеллигентном русле, в котором ведет их Акунин, длают ее делом благородным и непринужденным. И, что для меня самое интересное, — несуетливым. Я теперь примерно знаю, как умрет Борис Акунин. Хотя ничего про свою смерть он там и не пишет.

Чхартишвили пишет про несколько кладбищ в нескольких странах. Акунин приводит к каждому кладбищу, стране, эпохе свою историю. И в свете предмета разговора эти истории, режущие здравый смысл своей фантастичностью, ничуть не кажутся абсурдными. Кажутся поучительными.

От скуки вечности книгу спасают интересные факты, которые приводит Чхартишвили, и их логические (но не логичные) продолжения, которые постепенно прибавляет Акунин.

Так они и пишут книгу, один и тот же человек.

Я вижу, как Эрленд Лу пишет эту книгу. Я вижу, как дает ее почитать своему близкому другу. Я вижу, как тот пишет в ответ: <Наивно.Супер>

Что-то мне подсказывает, что Лу не очень так думает. Когда я читал эту книгу, я часто ловил себя на мысли, что я пишу очень похоже. Это не такой уж и комплимент, если считать, что мне не нравится, как пишет Эрленд Лу. То есть мне не нравится стиль русскоязычного перевода. Может быть на норвежском есть изюминка... или черешенка? Но стоит ли учить норвежский ради этой книги? Нет. Ложное всепонимание меня пугает. Оно приходит к людям, когда они пьяны, или когда у них такое ложно-всепониманческое настроение. Со мной такое часто бывает вечером. Это плохо. С героем оно все время. И это, на мой взгляд лучше.

По некоторым вещам наш с ним взгляд на мир очень сходен. Очень трогательно он высказывается о девушках и о плохих друзьях. И о тех и о тех я думаю примерно одинаково. Мне иногда было очень приятно и легко читать эту книгу. Я даже захотел себе такого же друга, как герой этой книги. Мы бы с ним поспорили. Я бы привел ему другие аргументы, а он бы их выслушал и привел свои. А о девушках и плохих друзьях мы бы с ним и не говорили даже.

Список того, что будит мое вдохновение:

  • сессия
  • девушки, которые мне нравятся, но которым не нравлюсь я
  • девушки, которые меня не знают
  • одиночество
  • преданность
  • интересные идеи добрых людей
  • утро
  • вечер
  • вдохновение других людей
  • жизнь в единении с природой

Цитаты

Меня почти сразу осенило, что оно имеет непосредственное отношение к тому, что мне исполнилось уже двадцать пять лет. Именно это меня и мучило. Мысль о взрослении почему-то всегда вызывала у меня тревожное чувство. Пространство меня, в общем-то, мало волнует, но вот со временем у меня проблемы.

Я отправляюсь в спортивный магазин.
Там такой огромный выбор мячей, что глаза разбегаются. Отличные, дорогие мячи. Есть кожаные, есть из других прочных материалов. Я пробую разные и понимаю, что они требуют к себе слишком серьезного отношения. Если я куплю такой мяч, то не посмею к нему притронуться из-за чувства собственной неполноценности. Нет, о качественном спортивном мяче думать еще рано! В настоящее время мне нужно по возможности приглушить в своей жизни элемент соревновательности. Мой девиз — восстановительный отдых. Мне нужен самый простой мячик.

Я бы хотел найти такую девушку. Она так беззаботна. Ей просто весело. И принимает все как есть. Я гляжу на нее, и мне приходит в голову несколько мыслей. Первая — это что хорошо бы мне съездить в Америку и покататься на машине. Со стороны это так здорово: просто ехать. Вторая — это что я мечтаю встретить такую вот девушку, как Аланис, и жить с ней в одном доме. Быть вдвоем — я и она. Гулять вместе по пляжу во время отлива, переворачивать камни, а потом, когда придет время, рожать детей. Третья — о том, что я бакалавр и сам не знаю, что из меня получится. Это для меня целая проблема. Больше всего мне хочется стать таким человеком, который сумел бы сделать мир немного лучше. Это было бы самое лучшее. Но я не знаю, можно ли этого добиться. Я не знаю, что нужно делать, чтобы улучшить мир. Я не уверен, что для этого достаточно просто улыбаться каждому встречному. На втором месте для меня стоит такое будущее, при котором я бы ничего не изменил и мир из-за меня, не стал бы ни хуже, ни лучше. Может быть, это не даст полного удовлетворения, но мне кажется, что к этой категории принадлежат очень многие. А я не хочу оставаться в одиночестве. Самая скверная альтернатива - это сделаться таким человеком, из-за которого мир станет хуже, чем есть. Этого я постараюсь избежать. И заплатить готов почти что любую цену. Но боюсь, что это не так-то просто. Может статься, что я угожу в общество дрянных и бессовестных людей. Со всяким это может случиться. И мне будет оттуда не выкарабкаться. И мир станет немного хуже, чем был, и я начну отводить взгляд от встречных прохожих. Такое может легко случиться. Четвертая мысль о том, что у Аланис наверняка есть возлюбленный и скорее всего это парень что надо.

Длина ванной комнаты моего брата не достигает 300000 километров. Она гораздо меньше. Мне не удается выяснить, что же такое происходит с фотонами. Я не знаю, тормозят ли они у стены или отскакивают от нее. Единственное, что можно сказать с уверенностью, — это то, что они не исчезают. Поль пишет, что ничто не исчезает. Мы провели в ванной довольно много времени. Вакуум, фотоны и я. Это были захватывающие минуты. Потом я выключил велосипедный фонарь и вышел из ванной. Банку с вакуумом я поставил на подоконник. Пускай она там стоит к нечаянной радости удачливых фотонов, которым посчастливится в нее залететь.

Удивительно обстоит дело с девушками.
Без них невозможно.
Они такие тонкие.
Они повсюду, куда ни посмотришь.
И всегда у них такой вид, словно их ничего не касается.
Мне нравятся их голоса. И нравится, как они улыбаются и смеются.
И их походка.
Иной раз мне кажется, как будто они знают что-то такое, чего не знаю я.
Но они такие тонкие.
И к ним трудно найти подход.
Я не перестаю поражаться, отчего самых милых девушек привлекают самые неприятные ребята.

Я говорю, как удивительны новые встречи. Словно ты попал на новую планету. Я говорю, что в мечтах поразительно быстро переживаю новый роман. Это происходит как-то само собой. Не успею оглянуться — и вот уже переживаю все точно наяву. Я воображаю ее во всевозможных ситуациях, воображаю себе дом, где мы могли бы жить, и места, куда отправились бы в отпуск. И это даже ни разу с ней не поговорив. Достаточно мимоходом встретиться глазами с идущей по улице девушкой. Я спрашиваю у Лизы, как она думает — будет ли все в конце концов хорошо. Она спрашивает, какой смысл я вкладываю, когда говорю «в конце концов».

— Если иметь в виду конец в прямом смысле, тогда, конечно, вряд ли все будет хорошо. А вообще это, конечно, вопрос веры, — говорит Лиза. — Верят ведь некоторые, что проживут несколько жизней или что попадут после смерти в какое-то замечательное место. Если же это в том смысле, что со временем, потом, мало-помалу все утрясется, тогда можно сказать, что, вполне вероятно, так и будет.

Разумеется, все зависит еще и от того, что я подразумеваю под словом «хорошо». Лиза спрашивает меня, что я имею в виду. Я говорю, что сам не знаю. Я говорю, что, по-видимому, я хочу знать, устроится ли все мало-помалу. Мне не так уж много и надо. Но я хочу, чтобы мне было хорошо. Я хочу простой и доброй жизни, в которой будет много хороших часов и много радости. Лиза считает, что это для меня вполне достижимо. Я говорю, что как-то не могу ничему толком радоваться, пока чувствую, что бытие лишено смысла.

— Слушай, может быть, лучше поменьше думать о смысле? — предлагает Лиза.
— Нет, я так не могу.
— Ну а как тогда быть с дружбой? — спрашивает Лиза. — Для нас с тобой дружба, например, не имеет смысла.
— Верно, — соглашаюсь я.
— Ну вот видишь! — говорит Лиза.

А внимание! А веселая книга.
Я мало разбираюсь в античной истории. Я мало разбираюсь в истории вообще. Я немного лучше в людях разбираюсь. Так вот, я просто не терплю, когда автор в романе. Его там не должно быть. Диккенс вот доигрался. Но тут — безобразие!
А внимание! А безобразие — нехорошее слово.
Образие. Образность.
Автор на каждой странице. Автор шутит. Автор смеется. А я? Автор заставляет меня думать, что я — бревно. Свежеспиленное бревно. В конце книги я начинаю догадываться, что я должен им быть. Это идея или следствие?
Неясность — модная штука. Попробуй догадайся, о чем я сейчас думаю? Мне это очень ненравится. Но вы читали, что я (LongMan) пишу? Неясно. Ужас. Так что понять Грошека я могу.
Под конец. Столько морально-интеллектуального прессинга на мою несформировавшуюся личность, а потом — три страницы — краткий пересказ. С ясностью. А мне это нравится? А я не знаю. Но зато понял, кто кому писатель.
А почему мне понравилось? А потому, что это весело. «Забавно» — не то слово, к сожалению.
А Грошек врет. Говорит, что не подходит к своей работе серьезно. Вообще не верю.

Цитаты

Вообще то, министерство путей сообщения могло бы предложить более разнообразную программу. Например, вагон для веселых холостяков. Или для любителей камерной музыки. Или общий переспальный вагон, для мужчин и женщин, желающих познакомиться.

— И что представляет собой эта пресловутая свобода мыслей? — продолжал разглагольствовать мужчина. — Возможность порассуждать о всяких гадостях или отсутствие мыслей вообще? Йиржи Геллер говорил, что подлинная свобода — отпустить свои мысли на волю и больше ни о чем не думать. «Идите, мысли, на хрен, — говорил Йиржи Геллер, — плодитесь и размножайтесь!» Думаю, что этими словами он подтолкнул разрядку напряженности в Европе! — патетически закончил мужчина.

— Ты понимаешь, пупсик? — втолковывал я очередной девице. — Ты понимаешь всю тщетность наших телодвижений и оборота мыслей? Телодвижения мы бесцельно совершаем каждую ночь, а мысли возвращаются, как бумеранг, только в искаженном виде. На пятую главу моего романа надели презерватив, поэтому никак не может родиться шестая.

Однажды по телевизору я смотрела, как работает детектор лжи. Кривые лапки елозили по бумаге; преступник был похож на новогоднюю елку, увешанную гирляндами; и единственно, что мне не понравилось, — это однозначные ответы: да или нет. Ирэна видела такую же телепередачу, поэтому первый вопрос задала с пристрастием:
— Сколько будет, если четыреста двадцать восемь умножить на двести сорок пять?
— Ты что, с ума сошла? — возмутилась я, потому что всегда сомневалась — сколько будет пятью пять.
— Сто четыре тысячи восемьсот шестьдесят долларов, — невозмутимо ответила Ирэна. — Я всегда задаю человеку этот вопрос, чтобы сбить его с толку.
— А почему «долларов»? — переспросила я.
— А чего же еще считать? — удивилась Ирэна.
Она достала из своей сумочки записную книжку, открыла на букве «янка» и поставила жирный минус напротив моего имени. — Это зачем? — спросила я. — Первый ответ — мимо кассы! — пояснила Ирэна. — Ты поменьше верещи, побольше соображай. Потому что ты, — она накарякала слово «ты» в записной книжке и подчеркнула его два раза, — в ужасном положении.

Один «бэд мачо» пришел домой в приподнятом настроении. Ну вы знаете этих горячих мексиканских парней, которые трижды стреляют в дверь, прежде чем позвонить дважды. А этот «чили пеппер» даже не вытер ног, не потопал сапогами о коврик, дабы предупредить, что «мементо мори» пришел. Вломился к себе домой без предварительного покашливания, чем нарушил семейную «лав стори». Потому что его «кончита вайф» в это время скакала со своим «френд сомбреро», не в смысле — на коне и в шляпе, а в смысле — на кровати и без трусов. Ну вы знаете этих горячих мексиканских девственниц, которые после замужества отрываются на полную катушку за все бесцельно проведенные годы под присмотром «грендмазер фашист». Наш «бэд мачо» как увидел такой «дёрти секс» — затрясся от возмущения с револьвером в руках. Всю кровать изрешетил пулями, как термит. Одна из «дум дум» отскочила от медальона «кончиты вайф», пробила два оконных стекла и попала в швейцара брокера, который сидел в соседнем здании и пялился на компьютерный монитор. Тут его и настигло «мёрдер нон стоп». Но вы знаете, что самое поразительное? Этот брокер специализировался на поставках мексиканской текилы! Вот и напоролся «пиг жопой» на кактус, — закончил рассказ человек за стойкой бара.

— Если вам хочется повалять дурака, то — пожалуйста, — отвечал писатель. — История видела обеды и посмешнее.
— Все писатели — педерасты! — вдруг заявила Вендулка.
— Почему? — опешил писатель.
— Потому что у них в голове совокупляются однообразные мысли, — пояснила она.

Марыся отличалась ангельским характером — не лаяла почем зря и лопала, что положат. Мне в голову не приходило, что собаки жрут виноград. А Марыся возьмет в лапки ягодку, рассмотрит со всех сторон и, если понравится, укладывает под кроватью в горку. В противном же случае — поморщится и съест. Но нигде специально не наблюет, как один мой знакомый по имени Петер. Очень нечистоплотное животное этот Петер. Я бы сказал — вредоносное.

Вопрос: Что такое для вас подлинная философия? Ответ. Все познается — в развитии: Из посеянного предложения вырастает роман, если за ним хорошо ухаживать — культивировать и обильно поливать водой. У некоторых писателей прет из земли «баобаб», но не в смысле, что «роман о женщинах», а в перспективе.

В группе нас было семь человек и девушка, которая сочиняла рассказы про кораблики с разноцветными парусами. От этого она в скором времени сильно забеременела и перестала общаться с литераторами. Принципиально. Еще на сверхзвуковой скорости сошел с ума боевой летчик. Он отказывался есть мясо, куру, колбасу и фиксировал на бумаге только поток своего сознания. Больше ему ходить в туалет было нечем. Можно вспомнить и Александра по прозвищу Пестик, у которого в пяти рассказах — триста пятьдесят раз упоминался «черный пистолет». А также нелишне упомянуть безнадежного романиста, который умудрился написать порнографическую повесть для детей дошкольного возраста «Про зайчиху Пусси». В связи с чем никого из нашей группы не принимали в стационар. А только поясняли, что для больных со сходными заболеваниями — мест нет. Ибо Литература — зараза неизлечимая.

Мы ежедневно несем вздор и не считаем это предосудительным. Каждый вечер поднимаем заздравную чашу идиотизма, думая, что наставляем друг друга на путь истинный. И никогда с похмелья я не чувствовал себя хуже, как после высказанной накануне глупости. Поэтому рекомендую всем принимать оправдательную рюмочку, чтобы не выглядеть дураком в трезвом состоянии. Пить или молчать — вот в чем вопрос! Шучу, конечно.

Вы когда-нибудь видели книги, которые состоят из одних цитат? Я видел. Называется «В мире мудрых мыслей». Лежит у меня на полке. Там всякие высказывания великих и знаменитых по любому поводу. Когда много болтаешь языком, то хоть разок да что-нибудь путевое выйдет (Владимир Владимирович, ничего личного — прим. авт.) В нее можно смотреть иногда.

А недавно я нашел и прочитал книгу, которая состоит из одних цитат. Про нее и пишу.

Я знаю, вы писали смс хоть когда-нибудь. У вас есть количество символов. Надо уместить все в них, а не то еще рубль платить надо. Я думаю, это чуть-чуть похоже на печатанье на клаве указательным пальцем левой руки. Рубен Гальего писал ее именно так. Потому что по-другому он не мог. Рубен инвалид. И поэтому, я уверен, каждая мысль его выполированна до блеска. По мне — так совсем нечего делать, когда ты инвалид. Только мысли полировать. Он написал про жизнь свою. Наверное, это его единственная книга. Хотя, может быть, он напишет еще одну, когда будет стар и, если в его жизни что-то изменится к лучшему. А иначе незачем писать.

«Мне так дико повезло!», — думаю я, когда читаю ее. Читается она очень легко, хотя и описываются оабсолютно дикие вещи. Если экранизировать, то получится тяжелее трех «Зеленых миль». Как я уважаю этого человека! Для меня было бы большой честью пожать ему руку. Наверное, левую. Он так просто пишет про все эти издевательства. Он к ним привык.

Рубен! Ты настоящий человек! Лучше всех этих полунастоящих ходячих индивидуумов.

P.S. Хотите цитаты — читайте книгу. Любая страница. Любая строка.

Даже и не знаю, что сказать. Сейчас у меня слишком хорошее настроение, чтобы писать глубокосмысленую и высокопарную рецензию (хотя таких я никогда и не писал) на эту штуку. Скажу лишь что мне посоветовал прочитать один человек, которым я дорожу. Вообще странно звучит — «дорожу человеком». Еще страннее, когда ты его не видел в живую ни разу. Но дорожу. Это факт.

Мне нравится эта история. Мне нравится эта идея. Хотя ничего особенного. Мне не нравится автор. Его не должно быть так много тут. Странное остроумие. Вот какой я умный Чарик. Фигня, чувак. Не пойдет.

Насколько я знаю, «Приключения Оливера Твиста» — детское произведение. Но блин первая половина — глобальный стресс для ребенка. Видимо Чарика кто-то обидел или бросил пока он писал эту часть. Потом — легче. Но сначала плохо.

То, почему цитаты всего две, я объяснить не могу совсем. Притом цитаты бледны. В книге есть ярче. Все было бы хорошо, если бы не «без сомнения достойный» мистер Диккенс.

А имя хорошее — Оливер Твист.

Цитаты

— Это не сумасшествие, миссис, — ответил мистер Бамбл после недолгого глубокого раздумья. — Это мясо.
— Что такое? — воскликнула миссис Сауербери.
— Мясо, миссис, мясо! — повторил Бамбл сурово и выразительно. — Вы его закормили, миссис. Вы пробудили в нем противоестественную душу и противоестественный дух, которые не подобает иметь человеку в его положении. Это скажут вам, миссис Сауербери, и члены приходского совета, а они — практические философы. Что делать беднякам с душой или духом? Хватит с них того, что мы им оставляем тело. Если бы вы, миссис, держали мальчика на каше, этого никогда бы не случилось.
— Ах, боже мой! — возопила миссис Сауербери, набожно возведя глаза к потолку. — Вот что значит быть щедрой!

Щедрость миссис Сауербери по отношению к Оливеру выражалась в том, что она, не скупясь, наделяла его отвратительными объедками, которых никто другой не стал бы есть. И, следовательно, было немало покорности и самоотвержения в ее согласии добровольно принять на себя столь тяжкое обвинение, выдвинутое мистером Бамблом. Надо быть справедливым и отметить, что в этом она была неповинна ни помышлением, ни словом, ни делом.

И появился мистер Браунлоу. Старый джентльмен очень бодро вошел в комнату, но как только он поднял очки на лоб и заложил руки за спину под полы халата, чтобы хорошенько всмотреться в Оливера, лицо его начало как-то странно подергиваться. Оливер казался очень истощенным и прозрачным после болезни. Из уважения к своему благодетелю он сделал неудачную попытку встать, закончившуюся тем, что он снова упал в кресло. А уж если говорить правду, сердце мистера Браунлоу, такое большое, что его хватило бы на полдюжины старых джентльменов, склонных к человеколюбию, заставило его глаза наполниться слезами благодаря какому-то гидравлическому процессу, который мы отказываемся объяснить, не будучи в достаточной мере философами.

Круг больше не замкнут. Хватит с меня Мураками. Хочется чего-то нормального. Я получил почти нормальное.

Разве это нормально, когда 12-летний ребенок курит по две пачки в день, пьет виски во всех барах и думает о потере девственности. Дурь. Но и от этого можно абстрагироваться. Например, забыть, что ему 12. Тогда получается Мураками. Или нет...

Иногда приходится вспоминать, что ему 12... Но блин там все пацаны такие. США. Ну разве это дело?

У этого пацана есть одна мысль по поводу хороших книг. Очень иммет она право на существование. Он думает, что книги, в которых нет ничего веселого, не такие уж и хорошие. И елки-палки! Он прав.

И то, что я написал тут с гулькин нос. И ничего конкретного. Все это ничего не значит. Мне очень понравилось. Просто писать нечего. Все мысли, которые приходили мне на протяжение чтения этой книги, приходили мне и раньше, при чтении других. Странно, но факт.

Цитаты

Он меня даже не слушал. Он никогда не слушал, что ему говорили. — Я провалил тебя по истории, потому что ты совершенно ничего не учил.
— Понимаю, сэр. Отлично понимаю. Что вам было делать?
— Совершенно ничего не учил! — повторял он. Меня злит, когда люди повторяют то, с чем ты сразу согласился. А он и в третий раз повторил: — Совершенно ничего не учил! Сомневаюсь, открывал ли ты учебник хоть раз за всю четверть. Открывал? Только говори правду, мальчик!
— Нет, я, конечно, просматривал его раза два, — говорю. Не хотелось его обижать. Он был помешан на своей истории.

А Стрэдлейтер все делает вид, будто боксирует с тенью, все толкает меня в плечо и толкает. В руках у него была зубная щетка, и он сунул ее в рот.
— Что ж вы с ней делали? Путались в машине Эда Бэнки? — голос у меня дрожал просто ужал до чего.
— Ай-ай-ай, какие гадкие слова! Вот я сейчас намажу тебе язык мылом!
— Было дело?
— Это профессиональная тайна, братец мой!

Дальше я что-то не очень помню. Знаю только, что я вскочил с постели, как будто мне понадобилось кое-куда, и вдруг ударил его со всей силы, прямо по зубной щетке, чтобы она разодрала его подлую глотку. Только не попал. Промахнулся. Стукнул его по голове, и все. Наверно, ему было больно, но не так, как мне хотелось. Я бы его мог ударить больнее, но я бил правой рукой. А я ее как следует не могу сжать. Помните, я вам говорил, как я разбил эту руку.

Но тут я очутился на полу, а он сидел на мне красный как рак. Понимаете, уперся коленями мне в грудь, а весил он целую тонну. Руки мне зажал, чтоб я его не ударил. Убил бы я его, подлеца.

— Ты что, спятил? — повторяет, а морда у него все краснее и краснее, у болвана.
— Пусти, дурак! — говорю. Я чуть не ревел, честное слово. — Уйди от меня, сволочь поганая, слышишь?

А он не отпускает. Держит мои руки, а я его обзываю сукиным сыном и всякими словами часов десять подряд. Я даже не помню, что ему говорил. Я ему сказал, что он воображает, будто он может путаться с кем угодно. Я ему сказал, что ему безразлично, переставляет девчонка шашки или нет, и вообще ему все безразлично, потому что он кретин. Он ненавидел, когда его обзывали кретином. Все кретины ненавидят, когда их называют кретинами.

Но игра стоила свеч. Как эта блондинка танцевала! Лучшей танцорки я в жизни не встречал. Знаете, иногда она — дура, а танцует, как бог. А бывает, что умная девчонка либо сама норовит тебя вести, либо так плохо танцует, что только и остается сидеть с ней за столиком и напиваться.
— Вы здорово танцуете! — говорю я блондинке. — Вам надо бы стать профессиональной танцоркой. Честное слово! Я как-то раз танцевал с профессионалкой, но вы во сто раз лучше. Слыхали про Марко и Миранду?
— Что? — Она даже не слушала меня. Все время озиралась.
— Я спросил, вы слыхали про Марко и Миранду?
— Не знаю. Нет. Не слыхала.
— Они танцоры. Она танцовщица. Не очень хорошая. То есть она делает что полагается, и все-таки это не очень здорово. Знаете, как почувствовать, что твоя дама здорово танцует?
— Чего это? — переспросила она. Она совершенно меня не слушала, внимания не обращала.
— Я говорю, знаете, как почувствовать, что дама здорово танцует?
— Ага...
— Видите, я держу руку у вас на спине. Так вот, если забываешь, что у тебя под рукой и где у твоей дамы ноги, руки и все вообще, значит, она здорово танцует!

Она и не слыхала, что я говорю. Я решил замолчать. Мы просто танцевали — и все. Ох, как эта дура танцевала! Бадди Сингер и его дрянной оркестр играли «Есть лишь одно на свете...» — и даже они не смогли испортить эту вещь.

Была суббота, и дождь лил как из ведра, а я сидел у них на веранде — у них была огромная застекленная веранда. Мы играли в шашки. Иногда я ее поддразнивал за то, что она не выводила дамки из последнего ряда. Но я ее не очень дразнил. Ее как-то дразнить не хотелось. Я-то ужасно люблю дразнить девчонок до слез, когда случай подвернется, но смешно вот что: когда мне девчонка всерьез нравится, совершенно не хочется ее дразнить. Иногда я думаю, что ей хочется, чтобы ее подразнили, я даже наверняка знаю, что хочется, но если ты с ней давно знаком и никогда ее не дразнил, то как-то трудно начать ее изводить.

И еще я вспомнил одну штуку. Один раз в кино Джейн сделал мне такое, что я просто обалдел. Шла кинохроника или еще что-то, и вдруг я почувствовал, что меня кто-то гладит по голове, оказалось — Джейн. Удивительно странно все-таки. Ведь она была еще маленькая, а обычно женщины гладят кого-нибудь по голове, когда им уже лет тридцать, и гладят они своего мужа или ребенка. Я иногда глажу свою сестренку по голове — редко, конечно. А тут она, сама еще маленькая, и вдруг гладит тебя по голове. И это у нее до того мило вышло, что я просто очумел.

Но потом я разговорился с водителем. Звали его Горвиц. Он был гораздо лучше того первого шофера, с которым я ехал. Я и подумал, может быть, хоть он знает про уток.
— Слушайте, Горвиц, — говорю, — вы когда-нибудь проезжали мимо пруда в Центральном парке? Там, у Южного выхода?
— Что-что?
— Там пруд. Маленькое такое озерцо, где утки плавают. Да вы, наверно, знаете.
— Ну, знаю, и что?
— Видели, там утки плавают? Весной и летом. Вы случайно не знаете, куда они деваются зимой?
— Кто девается?
— Да утки! Может, вы случайно знаете? Может, кто-нибудь подъезжает на грузовике и увозит их или они сами улетают куда-нибудь на юг?

Тут Горвиц обернулся и посмотрел на меня. Он, как видно, был ужасно раздражительный. Хотя в общем и ничего.
— Почем я знаю, черт возьми! — говорит. — За каким чертом мне знать всякие глупости?
— Да вы не обижайтесь, — говорю. Видео было, что он ужасно обиделся.
— А кто обижается? Никто не обижается.

Я решил с ним больше не разговаривать, раз его это так раздражает. Но он сам начал. Опять обернулся ко мне и говорит:
— Во всяком случае, рыбы никуда не деваются. Рыбы там и остаются. Сидят себе в пруду, и все.
— Так это большая разница, — говорю, — то рыбы, а я спрашиваю про уток.
— Где тут разница, где? Никакой разницы нет, — говорит Горвиц. И по голосу слышно, что он сердится. — Господи ты боже мой, да рыбам зимой еще хуже, чем уткам. Вы думайте головой, господи боже!

Я помолчал, помолчал, потом говорю:
— Ну ладно. А рыбы что делают, когда весь пруд промерзнет насквозь и по нему даже на коньках катаются?

Тут он как обернется да как заорет на меня:
— То есть как это — что рыбы делают? Сидят себе там, и все!
— Не могут же они не чувствовать, что кругом лед. Они же это чувствуют.
— А кто сказал, что не чувствуют? Никто не говорил, что они не чувствуют! — крикнул Горвиц. Он так нервничал, я даже боялся, как бы он не налетел на столб. — Да они живут в самом льду, понятно? Они от природы такие, черт возьми! Вмерзают в лед на всю зиму, понятно?
— Да? А что же они едят? Если они вмерзают, они же не могут плавать, искать себе еду!
— Да как же вы не понимаете, господи! Их организм сам питается, понятно? Там во льду водоросли, всякая дрянь. У них поры открыты, они через поры всасывают пищу. Из природа такая, господи боже мой! Вам понятно или нет?
— Угу. — Я с ним не стал спорить. Боялся, что он разобьет к черту машину. Раздражительный такой, с ним и спорить неинтересно. — Может быть, заедем куда-нибудь, выпьем? — спрашиваю.

Но он даже не ответил. Наверно, думал про рыб. Я опять спросил, не выпить ли нам. В общем, он был ничего. Забавный такой старик.
— Некогда мне пить, братец! — говорит. — Кстати, сколько вам лет? Чего вы до сих пор спать не ложитесь?
— Не хочется.

Когда я вышел около «Эрни» и расплатился, старик Горвиц опять заговорил про рыб. — Слушайте, — говорит, — если бы вы были рыбой, неужели мать-природа о вас не позаботилась бы? Что? Уж не воображаете ли вы, что все рыбы дохнут, когда начинается зима?
— Нет, не дохнут, но...
— Ага! Значит, не дохнут! — крикнул Горвиц и умчался как сумасшедший. В жизни не видел таких раздражительных типов. Что ему не скажешь, на все обижается.

Непохоже было, что недавно шел снег. На тротуарах его совсем не было. Но холод стоял жуткий, и я вытащил свою охотничью шапку из кармана и надел ее — мне было безразлично, какой у меня вид. Я даже наушники опустил. Эх, знал бы я, кто стащил мои перчатки в Пэнси! У меня здорово мерзли руки. Впрочем даже если б я знал, я бы все равно ничего не сделал. Я по природе трус. Например, если бы я узнал в Пэнси, кто украл мои перчатки, я бы. наверно, пошел к этому жулику и сказал: «Ну-ка, отдай мои перчатки!» А жулик, который их стащил, наверно, сказал бы самым невинным голосом: «Какие перчатки?» Тогда я, наверно, открыл бы его шкаф и нашел там где-нибудь свои перчатки. Они, наверно, были бы спрятаны в его поганых галошах. Я бы их вынул и показал этому типу и сказал: «Может быть, это т в о и перчатки?» А этот жулик, наверно, притворился бы этаким невинным младенцем и сказал: «В жизни не видел этих перчаток. Если они твои, бери их, пожалуйста, на черта они мне?»

А я, наверно, стоял бы перед ним минут пять. И перчатки держал бы в руках, а сам чувствовал бы — надо ему дать по морде, разбить ему морду, и все. А храбрости у меня не хватило бы. Я бы стоял и делал злое лицо. Может быть, я сказал бы ему что-нибудь ужасно обидное — это вместо того, чтобы разбить ему морду. Но, возможно, что, если б я ему сказал что-нибудь обидное, он бы встал, подошел ко мне и сказал: «Слушай, Колфилд, ты, кажется, назвал меня жуликом?» И, вместо того чтобы сказать: «Да, назвал, грязная ты скотина, мерзавец!», я бы, наверно, сказал: «Я знаю только, что эти чертовы перчатки оказались в твоих галошах!» И тут он сразу понял бы, что я его бить не стану, и, наверно, сказал бы: «Слушай, давай начистоту: ты меня обзываешь вором, да?» И я ему, наверно, ответил бы: «Никто никого вором не обзывал. Знаю только, что мои перчатки оказались в твоих поганых галошах». И так до бесконечности.

В конце концов я, наверно, вышел бы из его комнаты и даже не дал бы ему по морде. А потом я, наверно, пошел бы в уборную, выкурил бы тайком сигарету и делал бы перед зеркалом свирепое лицо.

Когда я был в Хуттонской школе, я вечно спорил с одним типом на нашем этаже, с Артуром Чайлдсом. Этот Чайлдс был квакер и вечно читал Библию. Он был славный малый, я его любил, но мы с ним расходились во мнениях насчет Библии, особенно насчет апостолов. Он меня уверял, что, если я не люблю апостолов, значит, я и Христа не люблю. Он говорит, раз Христос сам выбрал себе апостолов, значит, надо их любить. А я говорил — знаю, да, он их выбрал, но выбрал-то он их случайно. Я говорил, что Христу некогда было в них разбираться и я вовсе Христа не виню. Разве он виноват, что ему было некогда? Помню, я спросил Чайлдса, как он думает: Иуда, который предал Христа, попал в ад, когда покончил с собой, или нет? Чайдлс говорит — конечно попал. И тут я с ним никак не мог согласиться. Я говорю: готов поставить тысячу долларов, что никогда Христос не отправил бы этого несчастного Иуду в ад! Я бы и сейчас прозакладывал тысячу долларов, если бы они у меня были. Апостолы, те, наверно, отправили бы Иуду в ад — и не задумывались бы! А вот Христос — нет, головой ручаюсь. Этот Чайлдс говорил, что я так думаю потому, что не хожу в церковь. Что правда, то правда. Не хожу.

Всегда почти нам показывали, как Колумб открыл Америку и как он мучился, пока не выцыганил у Фердинанда с Изабеллой деньги на корабль, а потом матросы устроили ему бунт. Никого особенно этот Колумб не интересовал, но ребята всегда приносили с собой леденцы и резинку, и в этой аудитории так хорошо пахло. Так пахло, как будто на улице дождь (хотя дождя, может, и не было), а ты сидишь тут, и это единственное сухое и уютное место на свете. Любил я этот дурацкий музей, честное слово.

Видно было, что с ней бессмысленно разговаривать по-человечески. Я был ужасно зол на себя, что затеял этот разговор.
— Ладно, давай сматываться отсюда! — говорю. — И вообще катись-ка ты, знаешь куда...

Ох и взвилась же она, когда я это сказал! Знаю, не надо было так говорить, и я никогда бы не выругался, если б она меня не довела. Обычно я при девчонках никогда в жизни не ругаюсь. Уж и взвилась она! Я извинялся как ошалелый, но она и слушать не хотела. Даже расплакалась. По правде говоря, я немножко испугался, я испугался, что она пойдет домой и пожалуется своему отцу, что я ее обругал. Отец у нее был такой длинный, молчаливый, он вообще меня недолюбливал, подлец. Он сказал Салли, что я очень шумный.
— Нет, серьезно, прости меня! — Я очень ее уговаривал.
— Простить! Тебя простить! Странно — говорит. Она все еще плакала, и вдруг мне стало как-то жалко, что я ее обидел.
— Пойдем, я тебя провожу домой. Серьезно.
— Я сама доберусь, спасибо! Если ты думаешь, что я тебе позволю провожать меня, значит, ты дурак. Ни один мальчик за всю мою жизнь при мне так не ругался.

Что-то в этом было смешное, если подумать, и я вдруг сделал то, чего никак не следовало делать. Я захохотал. А смех у меня ужасно громкий и глупый. Понимаете, если бы я сидел сам позади себя в кино или еще где-нибудь, я бы, наверно, наклонился и сказал самому себе, чтобы так не гоготал. И тут Салли совсем взбесилась.

Но кого я никак не мог понять, так это даму, которая сидела рядом со мной и всю картину проплакала. И чем больше там было липы, тем она горше плакала. Можно было бы подумать, что она такая жалостливая, добрая, но я сидел рядом и видел, какая она добрая. С ней был маленький сынишка, ему было скучно до одури, и он все скулил, что хочет в уборную, а она его не вела. Все время говорила — сиди смирно, веди себя прилично. Волчица и та, наверно, добрее. Вообще, если взять десять человек из тех, кто смотрит липовую картину и ревет в три ручья, так поручиться можно, что из них девять окажутся в душе самыми прожженными сволочами. Я вам серьезно говорю.

И тут начало лить как сто чертей. Форменный ливень, клянусь богом. Все матери и бабушки, — словом, все, кто там был, встали под самую крышу карусели, чтобы не промокнуть насквозь, а я так и остался сидеть на скамейке. Ужасно промок, особенно воротник и брюки. Охотничья шапка еще как-то меня защищала, но все-таки я промок до нитки. А мне было все равно. Я вдруг стал такой счастливый, оттого что Фиби кружилась на карусели. Чуть не ревел от счастья, если уж говорить правду. Сам не понимаю почему. До того она была милая, до того весело кружилась в своем синем пальтишке. Жалко, что вы ее не видели, ей-богу!

Снова. Снова я вляпался в Мураками. По самые уши. В этот раз Мураками не похож на Мураками. Помнится, Мураками говорил, что описывать то, что творится в душе, и углубляться в психоанализ, это не про него. Но тут он бац! И немного про него. Немного поменял свою точку зрения? Респект, Мураками!

Все как обычно глубоко со вкусом. Когда главный герой готовит пищу ее не очень хочется есть, зато хочется посмотреть. Когда главный герой сидит в кафе и думает о том, что вокруг него творится, запах кофе не чувствуется. Зато вокруг тебя что-то тоже творится. Когда главному герою звонят в 4 часа ночи не хочется говорить: «Она же твоя любовь, так поговори с ней как следует!», потому что понимаешь главного героя.

Мураками можно узнать по ускорению. Читаешь... читаешь... быстрее... пока не устаешь. Иногда я сбиваюсь на чтение между строк. А от чтения я устаю очень-очень быстро. Так что прочитать книгу за ночь — не про меня. Хотя... может моя усталость поменяет свою точку зрения. Пока я читал эту книгу меня несколько раз спросили про что она. И я всегда отвечал по-разному. Потому что она не про любовь. Или не только про любовь. «про любовь» — это что-то бразильское или помещается в карман. Юлька спросила: «Он все пишет про любовь?» (так по-моему). Я ответил что это не совсем про любовь. На вопрос: «А что же тогда?» я не дал вразумительного ответа. Холс спросил философия ли это. Ну я не уверен. Мне сказали, что философия это когда можно говорить что хочешь и все будет правильно. Нет, это не философия. И не про смысл жизни. Невесте я сказал, что эта книга про «любовь и секс. и разницу между ними». И все — неправда.

Книги Мураками — поток мыслей. Гонки мыслей. То одна вырывается вперед. То другая. Одна уходит на пит-стоп. Резина. Бензин. И снова вперед!

Недавно я узнал, что есть слово «всколыхивать». Очень такое специфичное слово. И в определенных условиях очень меткое. И Мураками так закачивает книгу, что «всколыхнул» — не то слово.

У меня очень такая странность в чтении книг наблюдается. Если я прочитаю последнее предложение, то читать ее дальше нет никакого интереса дальше. Не помню, говорил ли я об этом раньше. Но последнее предложение — это очень сложная штука. Как и первое. Начинать и заканчивать — это, по-моему, большой талант. Или труд... И закончил он сильно. Не так — расплывчато. А метковато.

P.S. Если я исказил мои диалоги с друзьями, то знайте я не специально. Слова я тогда не запомнил. Просто впечатление.

Цитаты

Сумирэ на самом деле не знала, что такое «творческий тупик», и могла писать сколько угодно. Страдания типа «не могу написать ни строчки» были ей неведомы. Все. что сидело в голове, — одно за другим — Сумирэ легко обращала в предложения. Ее проблема заключалась в другом. Она писала чересчур много. Казалось бы: если написал слишком много, просто выкинь все лишнее, и дело с концом. Но для Сумирэ проблема так просто не решалась, поскольку сам автор не мог оценить, что нужно, а что нет, с точки зрения целого произведения. Когда утром она прочитывала напечатанное накануне, ей казалось, что либо из текста невозможно выбросить ни единой фразы, либо лучше вообще все уничтожить. Иногда в приступе отчаяния она рвала в клочья и выкидывала целую рукопись. Если бы дело было зимой, а в квартире Сумирэ горел камин, все это очень бы напоминало «Богему» Пуччини. Да и в комнате бы стало теплее. Но в ее однокомнатной квартире, разумеется, никакого камина не было. Куда там — не было даже телефона. Не говоря уже о мало-мальски приличном зеркале.

Встречаясь, мы болтали в основном о прочитанных романах, обменивались книгами. Частенько я готовил Сумирэ ужин. Мне это было не трудно — тем паче, она относилась к тому типу людей, которые лучше умрут с голоду, чем что-нибудь для себя приготовят. В благодарность Сумирэ притаскивала для меня отовсюду, где подрабатывала, всякую всячину. Однажды со склада фармацевтической компании приволокла шесть пачек презервативов, по двенадцать штук в каждой. Наверное, до сих пор валяются у меня в каком-то ящике.

— Не могу ни о чем другом думать, только о сигаретах. Заснуть не могу, а если засыпаю, вижу кошмары. Да, еще беда — запоры чертовы замучили. Книг читать не могу, писать — тем более, не единой строчки.
— Когда бросают курить, всегда так. Какое-то время — у кого-то больше, у кого-то меньше, — сказал я.
— Как это легко — рассуждать о других людях! — воскликнула Сумирэ. — Тем более тебе: сам-то ни одной затяжки в жизни не сделал.
— Если ты не можешь вот «так легко рассуждать о других людях», это значит, что мир вокруг тебя превратился в очень мрачное и опасное место. Вспомни лучше про Иосифа Сталина — что он творил.

На том конце провода Сумирэ погрузилась в бесконечную паузу. Тяжкое молчание — словно души погибших на Восточном фронте принесли его с собой.

— Меня одно только иногда беспокоит, — сказала Сумирэ. — Вот возьмешь ты и женишься на какой-нибудь вполне достойной женщине, а меня совсем забудешь. И я не смогу тебе больше звонить, когда мне в голову взбредет, посреди ночи. Ведь так?
— Захочешь поговорить — позвонишь, когда светло.
— Нет, днем звонить неправильно. Ты ни-че-го не понимаешь.

Кто бы ни был передо мной, я сохранял определенную дистанцию и отслеживал, как ведет себя другой человек, — лишь бы только он не смог ко мне приблизиться. Я не принимал за чистую монету все, что мне говорили. Моя душа могла захлебываться от чувств к этому миру, но их вызывали только книги и музыка. Что говорить — я был одиноким человеком.

На Сумирэ была белая блузка без рукавов, темно-синяя мини-юбка и небольшие солнечные очки. Никаких украшений — одна пластмассовая заколка в волосах. Все вместе очень просто. Совсем чуть-чуть косметики. Сумирэ выглядела почти такой, как и всегда. И все же я почему-то не сразу узнал ее. Мы не виделись чуть меньше трех недель, но девушка, сидевшая за столом напротив, принадлежала к совершенно иному миру. Без лишних эпитетов — Сумирэ стала просто очень красивой. Словно расцвела изнутри.

Я проснулся в мерзком поту, влажная рубашка прилипла к груди. Тело ватное, ноги онемели. Такое чувство, будто наглотался пасмурного неба. Цвет лица у меня, наверное, был чудовищным.

Я хорошо помню нашу первую встречу — тогда мы почти с самого начала заговорили о «спутнике». Она рассказывала об одном писателе — из битников, а я по ошибке назвала его «спутником». Мы рассмеялись, и какое-то напряжение, что всегда бывает при первой встрече с незнакомым человеком, тут же улетучилось. Кстати, вы знаете, что такое «спутник» по-русски? По-английски — «travelling companion». «Тот, кто сопровождает в пути, попутчик». Я тут недавно листала словарь и случайно узнала. Какое странное совпадение, если вдуматься. Непонятно только, почему русские выбрали для своего космического корабля такое необычное название? Ведь это всего лишь несчастный кусок металла, все крутится, крутится себе один-одинешенек вокруг Земли — и больше ничего...

Эта женщина любит Сумирэ. Но не чувствует к ней никакого сексуального влечения. Сумирэ любит эту женщину и хочет ее. Я люблю Сумирэ, и меня к ней влечет. Я нравлюсь Сумирэ, но она не любит и не хочет меня. Я испытываю сексуальное влечение к одной женщине — имя неважно. Но не люблю ее. Все так запутано, что сильно смахивает на какую-нибудь экзистенциалистскую пьесу. Сплошные тупики, никто никуда не может выйти. Должны быть альтернативы, но их нет. А Сумирэ в одиночестве уходит со сцены.

К примеру, думаешь о ком-то: «Вот этого человека я знаю хорошо! Нечего тут копаться в деталях, все отлично!» — и пребываешь в полном душевном равновесии. Если я или вы будем так поступать, скорее всего, нас жестоко предадут. Во всем, в чем, как нам кажется, мы довольно здорово разбираемся, спрятано еще ровно столько же, в чем мы абсолютно не разбираемся.

Когда-то давно на пресс-конференции после премьеры фильма «Дикая банда» режиссера Сэма Пекинпа одна журналистка, подняв руку, задала вопрос: «Скажите, почему в картине вам нужно было показывать так много крови? В чем причина?» Произнесла она это довольно резко. Один из актеров, снимавшихся в фильме, — Эрнест Боргнайн — с некоторой растерянностью на лице взял слово: «Вы позволите?.. Леди, человек так устроен: если в него выстрелить, польется кровь». Этот фильм вышел в самый разгар войны во Вьетнаме.

Книги и музыка стали моими главными друзьями. В школе у меня было несколько приятелей, но такого, кому было бы можно раскрыть душу, я не встретил. А с теми друзьями — что? С ними я виделся каждый день в школе, болтал ни о чем, в футбол играл. Когда же мне было трудно, я ни к кому ни за какими советами не обращался. Сам думал, сам решение принимал, сам действовал. Какой-то особой печали от этого я не чувствовал. Мне казалось, что так и должно быть. Ведь в конце концов человеку ничего не остается — только справляться с этой жизнью в одиночку.

Я вижу сны. Иногда мне кажется, что это — единственное правильное занятие на свете. «Видеть сны, жить в мире снов», как писала Сумирэ. Правда, это не длится долго. В какой-то момент приходит пробуждение и возвращает меня обратно.

Я просыпаюсь в три часа ночи, включаю свет, сажусь в кровати и смотрю на телефон у подушки. Представляю себе Сумирэ в будке: вот она закуривает сигарету и нажимает на кнопки аппарата — набирает мой номер. Волосы всклокочены, мужской пиджак в елочку слишком велик, носки надеты не на ту ногу. Она хмурится, иногда закашливается от дыма. Ей не сразу удается справиться с номером и набрать его правильно до последней цифры. Но у нее в голове засело такое, что — кровь из носу — нужно непременно обсудить со мной. И мы будем болтать долго-долго, но так и не переговорим обо всем до самого утра. Например, о различии между «символом» и «знаком». У телефона такой вид, будто он вот-вот зазвонит. Но он не звонит. Я лежу и, не отрываясь, бесконечно долго смотрю на молчащий аппарат.

Но однажды раздается звонок. Телефон действительно принимается звонить прямо у меня на глазах, сотрясая воздух реального мира. Я тут же хватаю трубку.
— Алло.
— Ну что, я вернулась, — говорит Сумирэ. Очень спокойно. Совершенно реально. — Ужас, что было, но я — непонятно. как — все же вернулась. Очень смахивает на гомеровскую «Одиссею», только сильно адаптированное издание — где-то на пятьдесят печатных знаков, не больше.
— Это хорошо, — произношу я. Мне все еще не верится. Я слышу ее голос. Это происходит на самом деле.
— Это хорошо? — повторяет за мной Сумирэ. Почти уверен — она хмурится. — Ты чего? Я с огромным трудом, можно сказать, кровью и потом вернулась, натерпелась всего через край и прошла через такое, что мало не покажется. Если начать рассказывать все по порядку, никакого времени не хватит, и вот я здесь — а тебе даже нечего мне сказать? Сейчас разревусь. Если то, что я вернулась, — не «хорошо», то куда, интересно, прикажешь мне деваться? «Это хо-ро-шо»! Не верю своим ушам. Улет! Как это греет душу, какая дивная, остроумная реплика — как раз для твоих учеников, когда они. наконец, научатся считать журавлей с черепахами!
— Ты сейчас где?
— Где я сейчас? А как ты думаешь? В старой, классической, до боли родной телефонной будке. В паршивой четырехугольной телефонной будке, обклеенной рекламой всяких финансовых мошенников и номерами «телефонных клубов». В небе висит месяц, какой-то он заплесневелый, на полу — гора бычков. И вокруг, сколько ни крути башкой по сторонам, — абсолютно ничего, что радовало бы душу. Вполне легкозаменяемая, совершенно «знаковая» телефонная будка. Вот только где это? Пока не очень понимаю. Все вокруг слишком «знаково», плюс ты же знаешь мой топографический кретинизм. Никогда ничего толком объяснить не могу. У меня с таксистами все время проблемы, вечно они спрашивают: «Сама-то знаешь, куда тебе надо?» Наверно, я не очень далеко от тебя. Думаю, где-то совсем рядом.
— Я сейчас за тобой приду.
— О, это здорово. Я узнаю поточнее, где это, и перезвоню. В любом случае у меня монеты кончаются. Ты подожди, ладно?
— Я ужасно хотел тебя видеть, — говорю я.
— Я тоже. Очень хорошо это поняла, как только перестала тебя видеть. Стало вдруг так ясно, как если бы передо мной выстроился парад планет. Ты мне очень нужен. Ты — это я, а я — это ты... Знаешь, я, кажется, все-таки перерезала чье-то горло — вот только где, не помню. Заточив кухонный нож, с каменным сердцем. Как это делали в Китае, когда строили ворота, — символически. Понимаешь, о чем я?
— Думаю, что да.
— Приходи сюда за мной.

Внезапно связь обрывается. Я еще долго сижу, уставясь на трубку в руке. Словно сама по себе эта телефонная трубка несет какое-то важное послание. Словно в ее форме и цвете заключен особый смысл. Потом я прихожу в себя и кладу трубку на место. Сажусь на кровати и жду, когда телефон зазвонит снова. Прислоняюсь к стене, сосредоточиваю все внимание на точке в пространстве перед собой, дышу медленно и беззвучно. Сижу и проверяю одно за другим соединения между отдельными отрезками времени. Телефон все не звонит. Тишина, в которой нет никаких обещаний, бесконечно заполняет все пространство вокруг. Но я никуда не спешу. Мне уже не нужно никуда спешить. Я готов. Я могу идти куда угодно.
Ведь так?
Именно так!

Голливуд — козлы. «Он один предвидел... По мотивам Айзека Азимова...»

Где там мотивы я так и не понял. Реклама подразумевает что там будет супербитва со всеми вытекающими оттуда кишками и шестеренками. Вот ламеры. Жалко Азимов мертв. Жалко мертв Толкин. А то бы они им рассказали, что значит «по мотивам».

А я читал и ждал того момента, когда машины взбунтуются и настанет большая жопа человечества. Гы, сынок, лол. Первым, что я узнал, был факт того, что «Я, робот» — сборник рассказов. А не роман. Вторым, что я узнал, и первым, что прочел, были три закона роботехники, которые я когда-то уже читал. Очень программистские, надо сказать, законы. Прочитаешь их и начинаешь придумывать исключения, которые не находятся на первый взгляд. Попробуйте и вы:

ТРИ ЗАКОНА РОБОТЕХНИКИ
1. Робот не должен причинять вред человеку или допускать причинение вреда человеку своим бездействием.
2. Робот обязан подчинятся приказаниям, полученным от людей, за исключением такихприказаний, которые противоречат Первому Закону.
3. Робот обязан защищать собственное существование, если такая защита не вступает в противоречие с Первым или Вторым Законами.

Я подумал, что действительно неплохие законы. Автор, думаю долго их создавал. По одному рассказу видно, что в Первом Законе не сразу была добавка про бездействие. И на этом тот рассказ построен. Я уже представляю, как старина Айзек сидит в кресле и придумывает исключения...

Читать его рассказы иногда смешно, так как они опираются не только на Законы. Иногда попадаются смешные слова типа «Гиперпространство» и т.д. Но основная часть построена на Законах. И это приятно. Так как читать чушь про супер-пупер бластеры и квазискачки через седьмое измерение, открытое великим кем-то, не катит. Он отдал должное бластерам. Читая книгу, чувствуешь, что эта фантастика уже с запашком. Но от нее не прет тухлятиной. Прикольно, конечно, узнать, что в 2003 году у нас тут роботы еще не умели болтать, но думать уже пытались. Хотя, кто знает, что готовят нам «спецслужбы».

Ты просто сидишь и читает о том, что было бы, если бы роботы создавались по этим законам.

Потом я узнал, что Азимов любит роботов. Главный герой сборника — робопсихолог Сьюзен Кэлвин это, по-моему, Азимов. И он уверен, что роботы — добро, если они действительно соблюдают законы. И ни о каком восстании роботов речь не идет. Роботы Азимова обливаются потом и начинают дрожать, если слышат про смерть или вред человеку. А если они не могут предотвратить ни смерть ни вред, ни действием ни бездействием, они перегорают. Какие там войны? Say goodbye to Hollywood.

Потом я понял, что Азимов фантастичный идеалист (хотя я не понял пока, может ли быть фантаст не идеалистом). Так чисто все не построится. Такой гармонии не достичь. А он, как я думаю, писал будущее. И такой мозг людям не построить (хотя, опять же, who knows...) В последнем рассказе машины начинают управлять людьми и это немного страшновато. Но они соблюдают Законы. Люди говорят машинам, что происходит на Земле. Машины говорят людям, что надо построить. Как построить. Сколько людей направить. И надо ли это вообще. Машины не делают людей несчастными. Они просто думают за них. Люди не повинуются? Строят завод специально не там? В следующий раз Машина просто даст ответ с поправкой на ветер, чтобы непослышный не послушался и построил в другом месте. Там где надо. Зловеще. Но это ведь машины Азимова. Все спокойно.

Напоминает утопию. Но, наверное, Машины и на это делают поправку.

Последнее. Я не жалею время. Вот прочитал и не пожалел это время. Есть время не жалеть время. Есть время жалеть о том, что не жалел время. Наверное. В любом случае это полезная книга. Азимов последователен. Герои его очень не глупы. И это интересно.

Цитат так мало, потому что я не нашел нормальную электронную версию книги. Да и не всегда они нужны — цитаты...

Цитаты

Значит, вы поверили, что я никогда не ем. Вы же ученый, доктор Лэннинг! Подумайте только, где здесь логика? Никто не видел, чтобы я ел, следовательно, я никогда не ем. Quod erat demonstrandum (лат. что и требовалось доказать).

Если полторы курицы сносят полтора яйца за потора дня, сколько яиц снесут девять кур за девять дней?

За всю свою жизнь я прочитал только пару фентезийных книг. Не считая, конечно, сказок :). Поэтому мне не с чем сравнивать.

Сергей пишет местами как я совсем. И мне кажется — может он тоже лама? Не знаю принято ли так у них, фантастов, но он впутывает в повествование нехую худчасть. И может это неплохо, кстати. Потому что мне не было бы приятно прочитать остросюжетный детектив. Попытки написать хорошую книгу я почувствовал. См. цитаты.

Сюжет достоен голливудского фильма. Притом получится хороший фильм. Если будет длинный. Чтобы реально отразить в фильме сценарий надо не менее 3 часов. Дело вот в чем. В этой книге 7 абсолютно равнозначных героев. 6 из них имеют двойника. То есть 13 штук. Хотя можно насрать на сюжет и сделать одного главным (попса :). Правильно все сделать и получится конфетка. О которой будут говорить.

В глазах — Хабенский. Стереотипчик.

Но когда речь идет о книге, то такой сценарий не назовешь лучшим. Хотя может я и зажрался. Все, конечно, не очень ожиданно. Возникает чувство, что автор не знает, как надо закончить книгу, чтобы все немного помочились кипятком. Но потом, это немного радует. Конец непопулярен. Думаю автор заранее сказал — вот будет так и всё! Хотя... возможно он долбался долго и в конце концов решил.

Я не жалею, что прочитал эту книгу. Поэтому Лукьяненко в «люблю». Но вот прочитать что-то еще. «не знаю»...

Цитаты

Все можно. И все — в том, виртуальном пространстве. Лишь там он смел и почти всемогущ. В реальной жизни человек не способен изменить даже свою судьбу — не то, чтоб судьбы человечества. Он потому и любит компьютерный мир — тот дает иллюзию власти. Во всех своих проявлениях, от мощных текстовых редакторов, до сетей, где нет расстояний, и игр, где сокрушаешь цивилизации и покоряешь галактики...

Аркадий Львович медленно поднялся, вышел из кухни. Короткая мысль «прихватить нож» исчезла, едва родившись.

Наверное, где-то в глубине души Аня Корнилова все же думала, что судьба приготовила ей какую-то особую цель в жизни. Не думать так нельзя. Но даже эта мечта-надежда, даже она относилась не столько к ней, сколько к кому-то другому, подлинно великому. Рядом с ним она будет нужна и полезна.

Из таких девушек получаются прекрасные жены гениев. Но вот только гениев обычно не хватает на всех.

Постулат второй — вся мировая литература является преодолением писателем тех или иных внутренних комплексов. Кого бы мы не взяли...

Но все, все что было с тобой — оно не исчезло никуда. Оно где-то там, в тайниках души, куда нормальные люди не заглядывают! И править будет не твоя четко сформулированная и добродетельная мысль, а тот оскал темноты, что у каждого в подсознании! У каждого! От папы римского, до маньяка, приговоренного к расстрелу! Человек — не господь Бог, который безгрешен... впрочем этот вопрос тоже сомнителен, выдумать ад, не греша самому — это еще та проблемка!

Заров прекрасно понимал, что общаться с детьми не умеет. Абсолютно. Более того, люди, ухитрявшиеся находить приятность в подобном общении, вызывали у него легкое удивление. По его мнению, разница между детьми и взрослыми была столь велика, что наводила на мысли о двух конкурентных расах, к счастью, постоянно пополняющих ряды противников.

Эти бетонные пещеры готовились стать Домом. Впустить в себя тысячу людей, детей и взрослых, семейных и одиноких, злых -- и не очень. Стать местом смеха и ссор. Превратиться в маленькие клеточки-крепости чужого уюта и ревнивой любви.